— Не находишь ли ты, Александр, — молвил Марцелл, — что болезненная бледность Северина совсем исчезла? Вид у него замечательно свежий и здоровый, и мрачные роковые тени уже не ложатся на этот открытый лоб.
— То же самое, — возразил Северин, — я мог бы сказать и о тебе, дорогой Марцелл. Ведь если ты и не казался больным, как я, в самом деле страдавший и телом и духом, то все же ты до такой степени был во власти внутреннего разлада, что твое лицо, хотя и юношески живое, прямо превращалось в лицо угрюмого старца. Кажется, мы оба прошли через чистилище, да, в сущности, пожалуй, и Александр тоже. Разве и он не лишился под конец всей своей веселости и не строил такое кислое лицо, словно собирается принимать лекарство, и разве нельзя было на нем прочесть: «Каждый час по целой столовой ложке»? То ли его так пугала покойница тетка, или, как я готов думать, его томило что-нибудь другое, но и он воскрес подобно нам.
— Ты прав, — сказал Марцелл, — но чем дольше я гляжу на этого молодца, тем яснее для меня становится, чего только не в силах сделать в этом мире деньги. Разве когда-нибудь у этого человека были такие румяные щеки, такой округлый подбородок? Разве не блестит он от довольства? И не говорят ли эти губы, как будто всегда готовые к улыбке: «Ростбиф был хорош, а бургундское — самого высшего сорта!»
Северин рассмеялся.
— Обрати внимание, пожалуйста, — продолжал Марцелл, взяв Александра за плечи и тихонько поворачивая его, — обрати внимание на этот модный фрак из тончайшего сукна, на это ослепительно белое, искусно выглаженное белье, на эту роскошную цепочку от часов с тысячью печаток? Нет, ты только скажи, дружище, как ты дошел до такого непомерного, совсем не свойственного тебе щегольства? Право же, мне даже кажется, что этот пышный человек, про которого мы прежде, как Фальстаф про судью Шеллоу[14], говорили, что он легко может поместиться в коже угря, начинает принимать округлые формы. Скажи, что с тобой произошло?
— Ну, — возразил Александр, по лицу которого пробежал легкий румянец, — ну, что ж такого удивительного в моей наружности? Уже год как я оставил королевскую службу и живу счастливо и весело.
— В сущности, — начал Северин, стоявший в задумчивости, не слишком внимательно слушавший Марцелла, а теперь словно очнувшийся, — в сущности, расстались мы весьма не по-приятельски, совсем не так, как подобает старым друзьям.
— В особенности ты, — молвил Александр, — ведь ты сбежал, ни слова никому не сказав.
— Ах, — возразил Марцелл, — со мной тогда творилось что-то дикое, так же как с тобою и с Северином, ведь… — Он вдруг замолчал, и друзья переглянулись сверкающими взорами, как люди, которым, точно молния, одновременно блеснула одна и та же мысль.
Пока Северин говорил, они, взявшись под руки, успели пройти вперед и стояли теперь как раз у того столика, где два года тому назад в Духов день сидело дивно прекрасное небесное создание, всем им вскружившее головы. «Здесь… здесь она сидела», — говорили глаза каждого из них; казалось, всем им хочется сесть за этот столик; Марцелл уже отодвинул стулья, но все же они молча прошли дальше, и Александр приказал поставить столик на том самом месте, где они сидели два года тому назад. Кофе, заказанный ими, был уже подан, а они все еще продолжали молчать; наиболее подавленным казался Александр. Кельнер, ожидая платы, стоял возле онемевших гостей, с удивлением глядя то на одного, то на другого, тер руки, покашливал, наконец приглушенным голосом спросил:
— Не угодно ли господам приказать рома?
Тут приятели посмотрели друг на друга и неожиданно разразились неудержимым смехом.
— Ох ты господи, да с ними неладное творится! — воскликнул кельнер, в смятении отскочив шага на два.
Александр успокоил напуганного, уплатив ему деньги, а когда Александр снова уселся, Северин начал:
— То, что я только собирался рассказать, мы все трое уже изобразили мимикой, а благополучная развязка, равно как и извлеченная нами польза, уже заключена в нашем смехе, что рвется прямо из души! Сегодня ровно два года, как нас одолели бредни; теперь мы их стыдимся и совершенно исцелились от них.
— Да, в самом деле, — промолвил Марцелл, — правда, эта дивная, чудная девушка всем нам достаточно вскружила головы.
— Дивная, чудная, да, дивная, чудная, — с довольной улыбкой произнес Александр. — Но, — продолжал он голосом несколько встревоженным и огорченным, — ты утверждаешь, Северин, что мы все исцелились от наших бредней, то есть от безумной любви к той девушке, оставшейся нам незнакомой, но предположим, что она в эту минуту снова появилась бы здесь, такая же красивая, такая же очаровательная, и села бы вот там, — не предадимся ли мы вновь прежнему безумию?