Когда содержание в одиночных камерах было снято, мы смогли увидеть друг друга. Среди нас было несколько генералов (в том числе Ла Лоранси), французские и иностранные дипломаты (один из них голландский), политические деятели – Вьено, Шампетье де Риб, Жозеф Денэ. Вместе с нами сидели бывшие кагуляры. Публика разная. Однако среди заключенных поддерживалась атмосфера подлинного братства.
В той части парка, где в определенные часы нам были разрешены прогулки, находилась маленькая забавная вымазанная в голубой цвет музыкальная беседка. Она ничем не напоминала украшенные по случаю деревенской свадьбы подмостки, которые можно видеть на гравюрах XVIII века. Часовню в парке закрыли, и правильно сделали: здесь не место благородным мыслям. На двери часовни висело небольшое подернутое паутиной изображение Христа на кресте из черного дерева. Такие кресты часто встречаются на гробах. Здесь же он напоминал летучую мышь. Рядом рос тисс. Чтобы оживить немного обстановку, не хватало нескольких могил, горделивых елей, лавров, остролистников, рябины. Единственным украшением служили три платана, стоявшие рядом друг с другом. Один из них покачивал своими израненными сучьями, словно угрожая или упрекая кого-то. Два других стояли, вздернув свои могучие причудливые ветви ввысь, к небесным просторам. Я вспомнил платан, который занимал крошечный сад министерства народного образования. Жорес обращался к нему с очень нежными и теплыми словами.
Мы находились далеко от деревни на дне своеобразного котлована, и до нас совсем не доносились шумы, которыми так наполнена жизнь. Порой мне казалось, что я слышу пение петуха, но уверенности в этом у меня не было. В нашем лагере был, конечно, горнист, трубивший два раза в день: во время подъема и спуска флага. Но талант этого человека уступал его доброй воле. Крики детей, грохот станков, шум реки – всего этого здесь не было. Жюль Ренар говорил, что человека может окружать такая глубокая тишина, что ему покажется, что он оглох – и это действительно так. Иногда до меня доносилось прерывистое дыхание поезда. Колокола неизвестной церкви размеренно звучали над нашим печальным домом.
Нам, разумеется, не сказали, по каким причинам мы арестованы. Я обратился с просьбой пригласить (в качестве адвоката) моего старого друга Александра Варенка. Мне было в этом, отказано. В конце зимы меня перевели жить под охраной в деревню. Я видел, как сюда пришла рота немецкой пехоты. Как-то ночью к моему окну подошел немецкий офицер и повел со мной беседу. Возле дома стояли часовые. Когда я выходил во двор, меня сопровождал унтер-офицер и солдат с автоматом. Здесь французское правительство передало меня немецким властям. У них в руках я оставался до конца своего плена.
Мнимое освобождение
В субботу, 12 апреля 1944 г., около 10 часов утра в комнату, где не так давно мне довелось услышать переданное по радио официальным германским агентством сообщение о моей смерти, вошел Лаваль в сопровождении префекта города Нанси. Можно себе представать мое удивление: с тех пор как я был арестован, никакой связи, прямой или косвенной, с правительством Виши у меня не было. Лаваль сообщил мне, что я свободен.
– Вы довольны? – спросил он.
– Главным образом, удивлен, – ответил я.
Лаваль сказал, что он намерен созвать Национальное собрание и поэтому я должен быть на свободе. Я не понял его. Тогда Лаваль заявил, что по поводу моего освобождения он договорился с Абетцом, который в свою очередь запрашивал Берлин, и что сегодня же вечером он доставит меня в Париж. Кстати говоря, с Лавалем пришел и представитель гестапо, гауптштурмфюрер Неске.
– Ну, а где, в Париже, меня поместят? – спросил я. Лаваль ответил, что хотел бы принять меня в отеле «Матиньон». Я запротестовал и, не ведая того, что палата депутатов ликвидирована, потребовал, чтобы мне разрешили вернуться в Бурбонский дворец, мое единственное законное местопребывание. До тех же пор, пока я смогу там обосноваться, мне следует отвести городскую ратушу, поскольку, на мой взгляд, это здание демократического характера и более, чем какое-либо другое, подходит для народного избранника, каким я являюсь.