Типизация у Шаламова идет в ином направлении, чем у Солженицына. Обобщения художника подчас обретают характер некой абстракции. Автор обозначает лишь общекатегориальные признаки, отказывается от какой — либо индивидуализации, создает не характеры или образы, а некие знаки, выступающие заместителями художественной конкретики. Так, в рассказе «Утка» герой обозначен просто как «человек». Его окружают знаки природного (ручей, лед, снег, гора) и социального (барак, котелок, десятник) происхождения. Другие художественные реалии в рассказе отсутствуют. Финальное же заключение, сделанное на основе казуальных событий, отбрасывает проекцию на человеческую жизнь вообще, на жизнь человека в определенном социуме: «Человеку очень трудно было самому принимать решение… Его не учили погоне за уткой… Его не учили думать о возможности такой охоты… Его учили жить, когда собственного решения не надо, когда чужая воля, чья — то воля управляет событиями…» (с. 34).
Если Солженицын избрал для своего повествования общий план, где важна сама картина в совокупности фигур и деталей, то Шаламов обратился к крупному плану, где игра светотени, контраст и антитеза, преобладание детали, интерес к единичному и исключительному, если и не заслоняют всей картины, то определенно требуют внимания к себе. Избранный Шаламовым герой выглядит благодаря этому крупнее, рельефно — ощутимее.
Сообразно этому и обстоятельства, в которых оказывается герой Шаламова, выглядят иначе. Если проза Солженицына ориентирована главным образом на «обычность» (лагеря, героя, условий и обстоятельств), то Шаламов избрал для себя художественную установку «на грани» — изображение «ада», аномалии, запредельности человеческого существования в лагере: «Лагерь — отрицательная школа жизни целиком и полностью. Каждая минута лагерной жизни — отравленная минута. Оказывается, человек, совершивший подлость, не умирает. Можно лгать — и жить. Он приучается ненавидеть людей. Он раздавлен морально. Его представления о нравственности изменились, и он сам не замечает этого. Возвращаясь на волю, он видит, что он не только не вырос за время лагеря, но что интересы его сузились, стали бедными и грубыми» (с. 141).
Если Солженицын избирает «среднестатистический» лагерь политзаключенных, где можно жить, а точнее, по Солженицыну, «выжить», то Шаламов изображает лагерь особого режима, с «блатарями» и уголовниками — рецидивистами, а внутри него концентрирует внимание на РУР — роте усиленного режима.
Барак Шаламова набит «так тесно, что можно… спать стоя» (с. 9). Карцер не такой, как у Солженицына, после десяти суток пребывания в котором можно потерять здоровье, а «ледяной», выдолбленный в горе изо льда, где даже сутки пребывания в голом виде не просто лишают здоровья, но жизни и разума.
Если Солженицын останавливается на обычном, «почти счастливом» дне «одного зека», то Шаламов даже в днях обыкновенных выделяет эпизоды «крайние», выбивающиеся из череды однообразных событий, будь то пятидесятиградусный мороз, мытье в бане или убийство зеками оголодавшего «вора». То есть Шаламов сознательно подчеркивает запредельность условий, в которых находятся его герои. Он доводит их до абсолюта, до предела, до экстремальной точки.
В результате подобного подхода — «на грани» — и герой Шаламова в обстоятельствах неординарных, исключительных, нередко героических воспринимается как личность неординарная, исключительная, нередко героическая. И хотя на уровне характерной для Шаламова публицистической декламации художник отстаивает иное: «Интеллигент — заключенный подавлен лагерем. Все, что было дорогим, растоптано в прах, цивилизация и культура слетают с человека в самый короткий срок, исчисляемый неделями. Интеллигент превращается в труса, и собственный мозг подсказывает ему оправдание своих поступков. Он может уговорить сам себя на что угодно, присоединиться к любой из сторон в споре. Интеллигент напуган навечно. Дух его сломлен» («Красный крест»), — «Колымские рассказы» оставляют ощущение героичности натур, изображенных автором.