Речевая стихия повести насквозь пронизана юмором и смехом, диалог строится по законам анекдота. За счет «сквозной ироничности» ад, который воссоздает Довлатов, выглядит отчасти «легкомысленным» и вполне терпимым: «Жизнь продолжается даже когда ее, в сущности, нет…» (c. 41).
«Нулевой градус письма», то есть отсутствие ярко выраженной авторской позиции, позволяет художнику избежать элемента оценочности, разоблачения, морализаторства. Герой Довлатова принимает окружающую его действительность бесстрастно, спокойно, просто — как «нормальную», в смеси «дружелюбия и ненависти». И если на уровне довлатовской «теории» («письма издателю») мир абсурден, то на уровне «эмпирики» рассказов — все «нормально». Катастрофичность сознания не порождает трагической тональности. Трагическая тема утрачивает видимую напряженность, превращаясь в традиционный для «другой» литературы 1980 — х годов разговор «несерьезно о серьезном». «<…> Мир был ужасен. Но жизнь продолжалась. Более того, здесь сохранялись обычные жизненные пропорции. Соотношение добра и зла, горя и радости — оставались неизменными <…> Мир, в который я попал, был ужасен. И все — таки улыбался я не реже, чем сейчас. Грустил — не чаще <…>» (c. 35–37).
В «Зоне» Довлатову удалось объединить и «смешать» все, что в реальном мире и в художественном творчестве было связано с понятием лагеря: «золотую середину» Солженицына и «ад» Шаламова, вернуться к образу «деревенского мужика, таинственного и хитрого» (c. 83–86, 153) и героя — интеллигента, «писаря» и «писателя» (c. 42, 55, 124), обнаружить в человеке «одичалость» пса и человеческие начала в собачьей сущности (c. 109–110), показать зыбкость границ между понятиями «плохой зек» и «хороший охранник», снять антиномию «лагерь преступников» и «государство добродетельных граждан». Он сумел преодолеть узко — тематические пределы «гулаговской» прозы, сомкнуть лагерную тему с другими направлениями в современной литературе, породив и на смысловом, и на формальном уровне ощущение абсурдности и алогичности, характерное для мироощущения 1980 — х годов.
Своеобразным примером развития, точнее аннигиляции лагерной темы в русской литературе 1980–1990 — х годов, становится творчество Виктора Пелевина, в частности его рассказ «Онтология детства».
Рассказ начинается таким образом, что очень не сразу становится понятным, о чем идет речь и где происходят события. Тема детства, звучащая в заглавии, a priori программирует ощущение некоего умиротворения и счастья. И начало рассказа развивается именно в этом ключе. Писатель сосредоточивает свое внимание на мелочах, столь свойственных детскому восприятию, глазами ребенка видит шов цемента между двумя кирпичами, треугольник солнца на стене, видимой в окно, пылинки в луче солнца как особый мир и т. д., и тем самым погружает нас в мир детского видения окружающего. Все привычно в этом мире, спокойно и обыкновенно.
Однако среди деталей окружающего мира постепенно оказываются клочок бумаги с отпечатком кирзового сапога, металлическая сетка на окне, нары, параша и т. п. Но эти неожидаемые в рассказе о детстве детали вводятся исподволь, не заслоняя чистоты детского восприятия, но порождая некое напряжение от несоответствия «тяжелых» («взрослых») и «легких» («детских») деталей. И постепенно становится понятно, что детство героя проходит в тюрьме. Он рожден в тюрьме. Это его мир.
Подобно тому, как незаметно вводились «тюремные» детали, так же ненавязчиво рождается в рассказе и ощущение — ожидание свободы. Понятие свободы вначале возникает по поводу невесомых пушистых пылинок в солнечной полосе воздуха: «Просто видишь вокруг себя замаскированные области полной свободы и счастья», потом — по поводу чтения: «когда начинаешь читать <…> и вот закрываешь глаза и начинаешь представлять себе…» (с. 378)[188], потом по поводу наслаждения свободой и легкостью во время бега по тюремному коридору.
Описываемые в рассказе события происходят в тюрьме, однако понятие свободы, начинаемое осознаваться героем, включает в себя не представление о физической свободе вне тюрьмы, а свободы внутри себя, вне какой — либо зависимости от тебя и от внешних обстоятельств. И в этом уже слышится голос Пелевина: свобода свободна, она не зависит ни от чего сущего и тем более от тебя или окружающего пространства (условно, той самой среды, о которой шла речь выше). «Предмет не меняется, но что — то исчезает, пока ты растешь. На самом деле это „что — то“ теряешь ты, необратимо проходишь каждый день мимо самого главного, летишь куда — то вниз — и нельзя (! — О. Б.) остановиться» (с. 386). Условно говоря, «вырастая» из детей во взрослых, мы из свободных становимся заключенными. Взрослые «хотят, чтобы ты стал таким же, как они; им надо кому — то перед смертью передать свое бревно» (с. 379). Ты теряешь свободу уже только потому, что ты живешь; ты становишься виноватым уже только потому, что ты был свидетелем и со — участником этого мира. «Получается, что просто видеть этот мир уже означает замараться и соучаствовать во всех его мерзостях» (с. 386).
188
Здесь и далее ссылки на рассказ Пелевина дается по изд.: