Но трагической интонации у Пелевина, как и у Довлатова, не возникает: «Но что из того? Дело в том, что мир придуман не людьми — <…> как бы они ни мудрили, они не в состоянии сделать жизнь последнего зека хоть сколько — нибудь отличной от жизни самого начальника хозяйственной части. И какая разница, что является поводом, если вырабатываемое душами счастье одинаково? Есть норма счастья, положенного человеку в жизни, и что бы с ними ни происходило, этого счастья не отнять» (с. 386).
На примере этого рассказа можно проследить, что Пелевина не интересует близко — окружающий его мир (например, мир социальный, или, как в данном случае, тюрьма), он ориентирован на мироздание, на Вселенную, на космос. В его художественном пространстве «практика» окружающего мира потеснена «теорией» философского универсума[189].
После Довлатова и Пелевина развитие лагерной темы приостановилось, ее эволюция пошла в двух направлениях: с одной стороны, по пути возвращения к проблемам и конфликтам, уже затронутым в литературе предшествующих десятилетий, свидетельством чему могут быть повести Л. Бородина «Правила игры»[190] или В. Маканина «Буква „А“»[191], с другой — в направлении совершенствования художественной фактуры и оттачивания приема, смыкания с литературой абсурда, впрямую не связанной с темой лагеря. На современном этапе «лагерь» перестал быть собственно темой, оставаясь обширной и емкой метафорой современного существования.
Между тем значение лагерной темы в истории современной русской литературы состоит не только в том, что она вынесла на обсуждение факты, ранее запретные, и материал, прежде недоступный, но в том, что она закрепила в художественной литературе образ героя простого, обычного, «среднего», ставшего опорным звеном в эстетике деревенской прозы 1960–1970 — х годов, а позже послужила одной из отправных точек концепции абсурдизма в постмодернистской литературе 1980–1990 — х годов.
Только указанными героями кураевский список «сотрудников органов» не исчерпывается. Проходными фразами, не — очень — заметными ремарками Кураев указывает на то, что едва ли не все обитатели квартиры так или иначе связаны с органами. Например, замечание о характере работы одной из героинь, едва прорисованной в романе Валентины Подосиновой, звучит так: работать «в „Крестах“ ей нравилось, как и каждому человеку с крутым характером и склонностью к порядку», «она свободно ходила на зону и подменяла, если надо, выводных» (с. 401). А жена квартуполномоченного Окоева «работала по найму в тех же учреждениях, где нес службу муж», «контролером за посылками и передачами» («по — своему редкая и увлекательная профессия», с. 272). Последняя реплика об оценке рода занятий Окоевой, слова «в Крестах ей нравилось» о Подосиновой, как и фраза «чистая работа в канцелярии большой хорошей тюрьмы очень возвысила Валентину в собственных глазах» (с. 401, выд. нами. — О. Б.).
Тюрьма, зона, лагерь могут оказаться в представлении героев Кураева «хорошими», тогда как, например, швейное производство (как у Веры Павловны из «социалистической утопии» Н. Чернышевского), на котором пришлось работать матери и дочери Подосиновым, описывается рассказчиком так: «<…> старухи матом крыли, матюки звенели в дамском собрании дай боже, хоть святых выноси, как только Карл Маркс не краснел на портрете <…>» (с. 403).
Таким образом, растушевывая, лишая четкости и определенности параллель «лагерь // государство», «тюрьма // государство», характерную для строго реалистического повествования о лагере у Солженицына и Шаламова, Кураев, вслед за Довлатовым (и отчасти Владимовым), «затаптывает» нейтральную территорию между зоной заключения и свободной зоной. Он по — постмодернистски легко (не заметно и не акцентированно), без ощутимого трагизма, свойственного Солженицыну и Шаламову, доводит до сознания читателя мысль о том, что «зона раскинулась по обе стороны запретки» («Зона» С. Довлатова).
189
Более подробно о прозе В. Пелевина см.:
191