Если вернуться к сравнению с ностальгией по девяностым, то, помимо новых товаров, девяностые рассматриваются как пространство возможностей и свободы, которой не было в позднесоветском времени. Но с началом нулевых эта свобода потихоньку трансформируется. Это связано с приходом Путина к власти, с Бесланом и другими громкими террористическими актами. Власть начинает работать над тем, чтобы полностью контролировать ситуацию, Россия позиционируется как стабильное государство, которое защищает своих граждан. Обратная сторона этой стабильности как раз может связываться с потерей возможностей и свободы, которые существовали в девяностые. Стабильные нулевые — это в том числе миф, который поддерживается и подпитывается разными органами власти. И это, безусловно, подстегивает ностальгию по нулевым среди молодежи.
Могут ли эти обращения к стабильным нулевым стать критикой современной ситуации в России? Мне кажется, могут. Но вот вопрос — как? Для определенной части аудитории ностальгия по нулевым — это набор мифов и образов, к которым просто приятно возвращаться. Такая невинная ностальгия по музыке или фильмам в конечном итоге может считываться и как критика современности, и, наоборот, как лояльность текущей власти.
Россия в конце нулевых и в начале десятых позиционировалась как молодое демократическое государство, которое встраивается в общемировые процессы, выстраивает отношения и с западными, и с восточными партнерами. Интересно посмотреть, насколько этот образ будет критиковаться или подчищаться в официальных публикациях и в политической риторике. Потому что это противоречит тому курсу, который страна взяла сейчас. И здесь тоже появляется широкое пространство для ностальгии по открытой миру России нулевых — и, соответственно, для критики текущего политического устройства. Но одновременно появляется такое же широкое пространство для критики того, какой Россия была раньше, — и для поддержки того, какая она есть сейчас.
Юлиан Баландин, преподаватель НИУ ВШЭ, политический аналитик
У российского государства есть большое количество рычагов влияния на медийное поле и общественное настроение. И я думаю, что в ближайшие годы российские власти будут формировать позитивный образ двухтысячных, вычленяя из того времени все самое лучшее, — и даже будут обосновывать этим некоторые текущие решения. На мой взгляд, нулевые будут позиционировать как доказательство того, что централизация власти, концентрация ресурсов, усиление позиций государства в отношениях с обществом, бизнесом и региональными элитами — все это было правильным решением. Ведь в двухтысячные все это привело к тому, что экономика росла, все было благополучно, все были счастливы. На самом деле, двухтысячные заложили некоторый фундамент для того, чтобы Россия сейчас могла претендовать на переустройство мирового порядка и на создание того самого «многополярного мира», которого все никак не получается достичь.
Некоторые политологи (например, Владимир Гельман) считают, что реформы двухтысячных — это классический пример авторитарной модернизации. И логика у текущей элиты такая: если у нас все так замечательно получалось в двухтысячные, почему не может получиться в двадцатые? При комбинации каких-то факторов, приложив какие-то усилия, мы сможем это повторить — нулевые вернутся, и мы заживем стабильно и благополучно. Двухтысячные пришлись на период доминирования политической элиты, которая остается сейчас, и это позволит ей обосновывать более или менее сложившиеся политические тенденции, соотношение политических и общественных сил, легитимизировать текущий негласный общественный договор между государством, бизнесом и обществом.
Наверное, часть зумеров поверит в эту логику, и это будет один сегмент общественных настроений. У них будет соблазн в очередной раз делегировать задачу возрождения и развития государству. Они могут сказать: «Я помню, что в двухтысячные Кудрин с Грефом все разрулили, провели реформы и было хорошо. И у нас ведь все еще есть и Кудрин, и Греф! Значит, эта замечательная элита нам и поможет. Зачем переживать?».
Но будет и альтернативный взгляд — двухтысячные будут восприниматься как нечто совершенно противоположное текущим временам. Соответственно, чтобы вернуться в эти самые замечательные двухтысячные, наоборот, необходимо что-то радикально изменить и пересмотреть. Тогда, может быть, будет появляться все больше и больше вопросов о том, какими на самом деле были предпосылки роста двухтысячных и почему уже в десятые мы не видели роста экономики в 5%. А еще — какие изменения происходили в десятые и в двадцатые годы, что мы все больше отдалялись от возможности триумфально повторить эти самые нулевые. Эта часть зумеров может почувствовать потребность в том, чтобы приложить какие-то усилия. Это может быть рост запроса на политическое участие и желание изменить систему изнутри. Это может быть желание через образовательные институции реализовать себя в науке или еще в чем-то. Когда мы хотим что-то поменять, у нас должен быть план или проект. Другими словами, какой-то образ будущего. И двухтысячные как раз могут стать подсказкой, частью этого образа. Зумер может подумать: «Смотрите, была такая эпоха в российской истории, я ее помню из детства, было очень круто. Давайте подумаем, как вернуться туда, как это повторить?» Но потом выяснится, что парадоксальным образом двухтысячные очень похожи на текущие времена — в первую очередь с точки зрения базовых политических факторов. Я думаю, будет борьба этих двух нарративов, и пока сложно спрогнозировать, какой из них победит.