Выбрать главу

Сорин был неумолим. У него за окнами был другой пейзаж, понимаете ли. Он писал музыку. Мой приятель, который сопровождал меня во время встречи с Сориным в его мастерской, не зная, как относиться к услышанному, робко сказал, что эта музыка напоминает ему вступление к «Земле Санникова».

Он писал стихи. Они были с мощной долей сантимента. Все, кто их слышал, говорят: очень необычные.

И в музыке, и в стихах Сорин ваял свой собственный мир с несуетным человеком в центре, живущим высоковольтно, с целью допытаться: для чего?

Дяди, к которым он обращался, протягивая в ладонях все наработанное, шарахались от его «ахмадулинских» творений: если это продавать, то как? Нужно «Колечко», а тут какая-то гремучая смесь Бальмонта, Боба Дилана, соула, рэпа, фанка и «Сэвэж Гардена».

Он все более впадал в стресс: та свобода, что ему грезилась, та свобода, что для него была синонимична раю, та свобода, о которой так красочно он балясничал с друзьями, – на поверку оказалась совершенно иной.

В конце концов, нужно было писать альбом. Альбом не писался: один замысел сменялся другим, еще более громоздким и расплывчатым; то хотелось просто писать песню простую про то, как Он и Она… в этом жестоком мире… и все такое… то в голову приходил мюзикл, то альбом чисто инструменталки, то с голым вокалом, без опоры в виде стихов… А время шло. Разговоры о соринской гениальности как максимум и его своеобычности как минимум поутихли.

Маэстро Григорьев, к которому я подошел с идеей журнально восславить строптивца, с энтузиазмом отозвался: я – всегда пожалуйста, пусть сделает что-нибудь и – пожалте на наши страницы! Я вот что думаю, друзья-господа-товарищи: Сорин растерялся, его идеи были больше, чем он, во много раз, они подавили его, лишили возможности дышать, и как их реализовать, он не знал.

Это и убило его. Это, а не наркотики, не какая иная гадость. Осознание того, что претворение в жизнь фантазий всегда натыкается на циклопическое препятствие в виде реальной жизни.

Я спрашивал его, почему он не звонит Матвиенко, почему бы не признать, что дело швах, не попросить помощи, позабыв старые распри? Но Игорь был из таких, о которых говорят: пушкой не прошибешь.

Реальная жизнь убила его. Задавила. Она, реальная жизнь, казалась ему чудовищно неадекватной его представлениям об идеале.

На одном полюсе – единственное прибежище в виде иллюзий, на другом – суета, для участия в которой нужно было слезть с пьедестала.

Рефлексия ужесточалась в геометрической прогрессии. Сорин на полном серьезе стал говорить о «полете к звездам» и последующей реинкарнации – когда он будет уже другим, «чистым и светлым, сильным человеком».

В первый день осени Сорин уступил одному из своих приступов, вероятно, наиболее болезненному, – приступу тоски от ножниц между своим миром и миром данным – и шагнул.

Я не хочу, не могу и не буду осуждать его за этот шаг. Его сделал человек, который хотел чего-то большего, чем просто жизнь.

Р.S. Игорь, позавчера я был на юге, уже осень, но неглубокая, тепло, ночью не спалось, я вышел на балкон и до первых петухов слушал, как шелестят волны, и как птицы, которых не видно, кричат. Я скучаю по тебе. Прощай.

Игорь Особенный

Почему-то невыносимо грустно думать, что я больше нигде, кроме как во сне, не увижу лица Игоря Сорина; и никогда. И дело даже не в том, что он сейчас был бы в самой силе, фонтанировал бы, призывая Музу-Капризулю его обслужить, при этом нисколько не паникуя; ему – харизма такая! – по силам было бы – такое я наблюдал – одним своим присутствием влиять на ситуацию, несмотря на свое очень специфическое отношение к публичности.

В этом парне не было ничего от самодовольного упыря, и остаточный запас его мифа еще достаточно велик.

Он был человеком именно что Искусства, живым, но неспособным к связности, а только к вспышкам; музыка была его кровным делом, и до такой степени, что он напоминал, говоря о Ней, андрогинного, пронзительноглазого человечка, после общения с которым ты обречен был какое-то время пребывать в прострации.

Общение с ним было как игра самозабвенно запрокинувшегося саксофониста, упивающегося чистотой звука.

Мое дело сторона, но мне кажется, недостаточность конгениального общения, как сердечная, подкосила Игорька.

Я предъявляю претензии за то, что Его нет, не Ему, а себе, претендующему на духовное содержание и не смогшему Сорина разобрать, дезертировавшему с территории его сложного мира.

Ему невозможно было вынести то, что его не любят.

Как любому из нас.

Но ему – особенно.

полную версию книги