Существует странный параллелизм между Западом и Востоком. На Востоке государственная доктрина настаивала на том, что человечество является хозяином своей судьбы. Однако даже мы верили в менее официальную и менее экстремальную версию того же самого лозунга: человечество находится на пути к тому, чтобы стать хозяином своей судьбы. Притязание на всемогущество полностью исчезло на Востоке и лишь отчасти у нас, однако кораблекрушение потерпели обе стороны (Stürmer, 1993).
Парадоксальным образом эпоха, которая могла бы утверждать, что принесла пользу человечеству, единственно благодаря колоссальному прогрессу в материальной сфере, основанному на достижениях науки и техники, закончилась отрицанием их значения большой частью общества, включая тех, кто относил себя к западным интеллектуалам.
Однако нравственный кризис состоял не только в отрицании исходных посылок современной цивилизации, но также в разрушении исторически сложившихся структур построения человеческих отношений, унаследованных современным обществом от доиндустриального и докапиталистического общества, которые, как мы теперь можем видеть, создали условия для развития первого. Это был кризис не какой‐то одной формы организации общества, но кризис всех ее форм. Странные призывы к возрождению “общинного духа” были голосами не нашедших себя и не думающих о будущем поколений. Они звучали в период, когда подобные слова, потеряв свое традиционное значение, стали пустыми фразами. Не осталось другого способа определить идентичность социальной группы, кроме как дать определение аутсайдерам, не включенным в нее.
По выражению поэта Т. С. Элиота, “так мир кончается – не взрывом, а нытьем”. “Короткий двадцатый век” закончился и тем и другим.
Что общего имел мир образца 1990‐х годов с миром образца 1914 года? Его население составляло пять или шесть миллиардов человек, примерно в три раза больше, чем накануне Первой мировой войны, несмотря на то что во время “короткого двадцатого века” больше людей, чем когда‐либо раньше в истории, были убиты или не спасены от смерти по решению других людей.
Недавние подсчеты “мегасмертей” в двадцатом веке дали цифру в 187 миллионов (Brzezinski, 1993), что составляет более одной десятой всего населения земного шара в 1900 году. Большинство людей 1990‐х были более высокими и здоровыми, чем их родители, лучше питались и гораздо дольше жили, во что с трудом верится после катаклизмов 1980‐х и 1990‐х годов в Африке, Латинской Америке и бывшем СССР. Мир стал несравнимо богаче, чем когда‐либо раньше, по своим возможностям производства товаров и услуг и по их бесконечному разнообразию. Иначе просто не удалось бы поддерживать население в несколько раз большее, чем когда‐либо прежде в мировой истории. Большинство людей до начала 1980‐х годов жили лучше своих родителей, а в развитых странах даже лучше, чем они когда‐либо могли мечтать. В течение нескольких десятилетий в середине двадцатого века казалось даже, что в наиболее богатых странах найден способ распределения по крайней мере некоторой части этого огромного богатства среди трудящихся с определенной долей справедливости, однако в конце двадцатого века неравенство вновь одержало верх. Оно широко распространилось и в бывших социалистических странах, где раньше все были более или менее равны в своей бедности. Человечество стало гораздо более образованным, чем в 1914 году. Фактически впервые в истории большинство человеческих существ можно было назвать грамотными, по крайней мере в официальной статистике, хотя значение этого достижения было гораздо менее ясно в конце двадцатого века, чем в 1914 году, если принять во внимание огромную и, вероятно, растущую брешь между минимумом знаний, официально принятым за грамотность (и часто граничащим с понятием “практически неграмотный”), и уровнем образованности элиты.