Эрб соглашался, что зачастую бывает трудно «отделить друг от друга соматические и психические нервные болезни», тем более что существует множество «пограничных случаев». Тем не менее своим ассистентам он наказывал: «Берегитесь психиатров!» и настаивал на строгом различении между неврологией и психиатрией. Адольф Штрюмпель (1853–1925), сотрудник Эрба и его преемник по Лейпцигской кафедре, был решительно другого мнения. Если Эрб, как он писал Штрюмпелю в 1890 году, настаивал на том, «что терапевты должны сделать все возможное, чтобы побороть возрастающую узурпацию нервных болезней психиатрами», то Штрюмпель в 1924 году задним числом объяснял: «Требовать отграничения неврологии от психиатрии – это как требовать от скрипача, чтобы он играл только на струнах соль и ре, потому что струны ля и ми предназначены для другого скрипача» (см. примеч. 30).
Один венский невролог в предисловии к 4-му и 5-му изданиям своей книги о неврастении (1899) писал о лечении нервных болезней:
«Из-за того, как мало достигли к настоящему дню в этой сфере врачи, перед любой – самой фантастической, эксцентричной, авантюрной и даже безрассудной фантазией открыты все двери и ворота. […] От традиционных курсов, насыщенных всевозможными методами вроде питья воды, ванн, лечения жаждой, голодом и потением, до новомодных специализированных курсов засыпания, массажа, велосипеда, солнечных и световых ванн, к которым теперь добавляются хвойные и песчаные ванны, если уж не говорить и о лечении холодной водой Присница, курсов Шрота и Баутинга и т. д. вплоть до Ортеля, Швенингера и Кнейпа (е tutti quanti[101]) – каких только лечений мы ни повидали на своем веку!»
Нет сомнения, что здесь начинается эпоха не одной определенной научной парадигмы, а дикого экспериментирования.
Многие выдающиеся медицинские умы знали, что самоуверенность медицины по отношению к психосоматическим расстройствам – всего лишь театр. Поль Дюбуа без всякого стеснения ругал своих коллег: «Среди врачей царит невероятная путаница в понятиях, причем до такой степени, что больные или их близкие часто понимают больше, чем лечащие их эскулапы, и втихомолку смеются над курсами лечения». Он не щадит и электротерапевтов: «Ну, теперь у нас на очереди электричество: больная должна сесть на изоляционную табуретку статической машины. […] И врач-невролог с большим удовлетворением будет водить электродами по всему телу своей жертвы, не останавливаясь и не отвлекаясь на – ах, какую скептическую – улыбку больной. Давайте честно: из этих двоих болен, уж конечно, не тот, на кого все думают!» (см. примеч. 31).
Весомое преимущество теории неврастении перед ее предшественницей – спинальной ирритацией – заключалось в том, что она более четко очерчивала сферу неизвестного и по крайней мере ничего не искажала вследствие псевдоанатомических дефиниций. «Нервы» были не просто определенными осязаемыми анатомическими структурами, они обладали чертами великого незнакомца. Об этом знали не только медики. Поль Валери в 1903 году писал своему другу Андре Жиду, что «нервы – или нечто, что слишком неизведанно еще для того, чтобы это нечто обвинять» – целиком его «одолели». Еще раньше, в 1901 году, он писал, что при слове «нервная система» терапевт погружается в «шестой круг ада», где оккультисты, эстетисты и философы гложут собственные пятки. И даже такой соматик, как Вильгельм Гис замечал, что, говоря о «нервозности», он намеренно использует «это неопределенное выражение». Точное определение подразумевало бы специальное знание, которого в реальности не было. И именно разрастающееся специализаторство в лечении нервнобольных казалось Гису опасным (см. примеч. 32).
В последнее время принято находить в истории науки прежде всего элемент стратегии, конструкции, выторговывания так называемой истины. И этот элемент, безусловно, существует. Однако сегодняшнее положение вещей, когда теории действительно нередко порождаются тактическим расчетом, не следует однозначно проецировать на XIX век. В то время в науке еще преобладал такой поиск истины, такая радость открытия, каких многие сегодняшние ученые просто не могут себе представить. Любопытство стояло выше, чем «продвинутый» ум, и ученые любили обнаруживать terra incognita. Бирд представил свою «неврастению» как шаг в неведомое. Теория неврастении развивалась не вследствие внутренних потребностей науки, а благодаря открытости медицины новому опыту своей эпохи.
«Я» как осиновый лист: тревоги нервного самопознания и упрямство пациентов
Читая работы о нервах, постоянно удивляешься, сколько комплиментов расточали даже именитые медики в адрес непрофессионалов – от Мёбиуса, легко использующего бытовое определение нервозности, до Дюбуа с его рассказами о том, как пациенты смеются над врачами. Все это тем более удивляет, что в конце XIX века в медицине наблюдался общий процесс «лишения пациентов дееспособности» (см. примеч. 33). Медицина апеллировала к успехам современной науки, и доверие людей к испытанным домашним средствам стало снижаться – это было, видимо, общим трендом. Камнем преткновения в этом процессе стало упрямство неврастеников. Венский невропатолог Иоганн Хиршкрон писал, что большинство невротиков хоть и консультируются у врача, но «в жизни следуют лишь советам дилетантов». Часто от невротиков можно слышать: «Наконец я нашел то, от чего мне лучше, и буду это продолжать» (см. примеч. 34).