Выбрать главу

Миссис Мэнсон Минготт уже давно удалось добиться снятия ограничений с наследства, и она жила в достатке уж полсотни лет; но память о «нищих временах» сделала ее скуповатой. Правда, она не стесняла себя в расходах при покупке мебели или одежды, но потратить большие суммы денег на столь скоротечно проходящую радость, как вкушение пищи, было выше ее сил. Поэтому еда в ее доме была так же нехороша, как и в доме миссис Арчер (правда, причины у них были разные), и даже прекрасные вина не спасали дело. Родственники считали, что бедность ее стола позорит имя Минготтов, которые всегда славились хлебосольством, но народ продолжал к ней ездить, несмотря на «готовые блюда» и выдохшееся шампанское, и в ответ на увещевания своего сына Лавела (который, защищая честь семьи, нанял лучшего в Нью-Йорке шеф-повара) говорила, смеясь: «Что за польза от двух поваров в семье теперь, когда я выдала замуж дочерей, а сама не ем соусов?»

Размышляя обо всем этом, Ньюланд Арчер снова посмотрел на ложу Минготтов. Миссис Уэлланд и ее невестка отражали летящие отовсюду стрелы критических взглядов с чисто минготтовским апломбом, который старая Кэтрин привила всему своему клану, и только румянец Мэй предательски свидетельствовал о серьезности ситуации. Возможно, впрочем, что она чувствовала его взгляд и это усугубляло положение, в котором она оказалась. Сама же «причина» этого смятения грациозно сидела в углу ложи, не отрывая глаз от сцены, чуть наклонившись вперед; плечи и грудь ее были обнажены чуть более, чем это было принято в Нью-Йорке, во всяком случае у дам, которые не стремились выставлять себя напоказ.

Весьма мало вещей существовало на свете, которые для Ньюланда Арчера были более нестерпимы, чем преступление против «вкуса», того далекого божества, наместником которого в нью-йоркском обществе являлся «хороший тон». Бледное, серьезное лицо мадам Оленской укладывалось в это понятие, поскольку соответствовало неопределенности ее положения; но вот вырез ее открытого, без всякой шемизетки, платья, ниспадавшего с открытых плеч, вступал в противоречие с хорошим тоном и потому шокировал Арчера. К тому же ему была ненавистна мысль, что его невеста подвергается влиянию этой женщины, столь равнодушной к требованиям нью-йоркского общества.

— В конце концов, — услышал он голос одного из молодых членов клуба, переговаривавшихся меж собой (во время дуэта Мефистофеля и Марты разговоры допускались), — в конце концов, ЧТО ИМЕННО случилось?

— Она сама оставила его, этого никто не отрицает.

— Но ведь он ужасная скотина, не так ли? — продолжал расспросы один из собеседников, простодушный Торли, выказывая явную готовность стать в ряды защитников дамы, о которой шла речь.

— Гораздо хуже. Я был знаком с ним в Ницце, — авторитетно произнес Лоуренс Леффертс. — Этакий ироничный бездельник благородных кровей. Красиво посаженная голова и глаза в густых ресницах. Такого, знаете ли, типа… бегает за каждой юбкой, а на досуге коллекционирует фарфор. Платит любую цену и за то и за другое, я так понимаю.

Все засмеялись, и тот же юноша спросил:

— Ну и?..

— Так вот, она сбежала с его секретарем.

— Вот как… — Юноша был явно разочарован.

— Впрочем, это продолжалось недолго — я слышал, несколько месяцев спустя она жила в Венеции одна. Кажется, Лавел Минготт ездил за ней. Он сказал, что она была в отчаянии. Пусть так, но выставлять ее напоказ в Опере — совершенно неприемлемо.

— Может быть, — рискнул предположить юный Торли, — она слишком несчастна, чтобы оставаться дома?

Это предположение вызвало не слишком почтительный смех, и густо покрасневший юноша предпочел сделать вид, что в его сочувственном замечании был какой-то совершенно иной смысл.

— Однако действительно странно — зачем тогда привозить мисс Уэлланд? — тихо сказал кто-то, искоса взглянув в сторону Арчера.