Выбрать главу

Во всяком случае уверенность в том, что Россия – рай знаков, глубоко укоренена в поле стереотипов, связанных с особенностями русской культуры.

Отмеченный еще Астольфом де Кюстином в книге «Россия в 1839 году» радикально семиотический характер России (слова заменяют дело) был переосмыслен полтора столетия спустя в работах Юрия Лотмана и Бориса Успенского о семиотике русской культуры. Эта же идея восторжествовала и в позднесоветском художественном концептуализме, предложившем язык для постсоветского осмысления России.

Ил. 1. Алексей Крученых. Вселенская война. 1916

Не только соц-арт Комара и Меламида, инсталляции Кабакова и перформансы Пригова, но и теории Гройса следуют одним и тем же фарватером. Россия – это рай знаков и сугубо текстуальное явление. Русские, как писал Кюстин, богаты одними объявлениями; на справках, воззваниях и памятках построен ранний художественный авангард и поздний концептуализм.

2. Словесная «действительность»/«действенность» символизма

Символисты, позднее формалисты и футуристы постулировали базовую формулу: форма, означающие и язык генерируют (новое) содержание. «Слово стало плотью» (Св. Иоанн Креститель) – эта формула маркирует истоки развития мира и текста жизни из двойной спирали исходных вербальных генов. Для представителей символизма цель креативного слова и всего «творчества» состоит в действенности слова-символа, выступающего как медиум между слоями небесных и земных иерархий: «реальное» – это действенное; действительность – это действующее, живое слово. Если у символистов в центре внимания стояло действие, перформативный акт сообщения как приобщения, «вещий язык», – то для футуристов главное – это новый/архаичный «код мира» и тем самым «язык вещей».

В борьбе между глоссолалиями Белого и заумью Хлебникова формалисты принимали сторону последнего. Гумбольдтовская формула творческого языка как человеческого «органа мышления» действовала повсеместно, причем для русского логоцентризма было типичным представление о том, что живое, творческое слово (слово = логос) является пульсирующим ядром как языкового, так и культурного общения, которое окостеневает, автоматизируется в повседневном действии. С этим связывается архаическая и утопическая идея о том, что с реанимацией языкового ядра автоматически оживляются все жизненные и мыслительные процессы, приобретая при этом творческий потенциал.

Ил. 2. Густав Клуцис и др. Молодая гвардия. 1924 (фрагмент)

С этим связано убеждение, что вербальные медиа играют ведущую роль в бесконечном процессе обновления микро– и макрокосмоса. Более того, язык поэзии выходит за рамки собственно поэзии или нарратива – он влияет на другие формы существования и культурную среду за пределами литературы. Этим объясняется значимый статус писателя в русской культуре, не вполне понятный для носителей других европейских культур. В России на писателя возлагается ответственность за философскую мысль, обыденную жизнь, политические и социальные проблемы.

Модернистским писателям рубежа XIX–XX веков приходилось трудно в их борьбе за разделение искусства и жизни, находившихся в столь тесном переплетении друг с другом. Гумбольдтианская в своей основе идентичность языка, искусства, вербальных медиа и всего интермедиального поля обусловили утрату вербальными означающими своей силы в постмодернизме.

Исходя из этого «поэтическая речь» символистов или «поэтический язык» футуристов и формалистов понимаются значительно шире, чем лирическая или прозаическая. Ее воздействие выходит за литературные границы и сказывается на всем культурном и общественном поле. Если реалисты заявляли, что искусство и поэзия должны отражать, если не продолжать жизнь, то модернизм требовал от нового слова создания нового мира. Язык поэзии был призван обновляться через припоминание забытого, архаического, изначального текста и таким путем создавать текст мира завтрашнего дня.

3. Языковая реальность у Хлебникова: изобретение «кода мира»

Именно посредствующая функция символов (их «условность») строго отвeргалась футуристами, например Алексеем Крученых в программной статье «Новые пути слова» [Литературные манифесты, 2000: 70–71]. Для них речь шла не о сообщении смысла, разгадываемого герменевтическим реципиентом, не о реституции чего-то «отсутствующего», а о дословной «презентации» вещественной очевидности имени-слова, его «вещности», по принципу pars pro toto представляющей тотальность языкового мира (космического «языкового тела»).