Выбрать главу

Обратившись же, что и надо сделать сразу по прослушивании “Моби Дика”, к первоисточнику, каждый, без сомнения, будет поражен мощной и чистой энергией свободы, которой дышит каждая строка романа; он будет поражен также блюзовыми интонациями (если подразумевать под блюзом спокойную самоиронию и необремененность делами мира), которые настолько явственны, что делается воистину удивительно, что текст такого рода, текст, целые абзацы и главы которого есть блюз наивысшей пробы, написан в 1851 году и не нуждается ни в каком омоложении. И если слушатель “Моби Дика”, ставший читателем “Моби Дика”, окажется захваченным стихией романа, пафосом романа, символикой, загадками и длиннотами романа (косяк сердцевинных глав, которые на первый взгляд дробят роман так же нецелесообразно, как барабаны Джона Бонэма дробят зеппелиновскую вещь), то, конечно, странным для него будет уже не то, почему “LZ” назвали именем белого кита одну из вещей на втором альбоме, а то, почему они написали всего одну вещь подобного рода.

И этот вопрос нельзя оставить без ответа.

“Всякий раз, когда я замечаю угрюмые складки в углах своего рта; всякий раз, когда в душе у меня воцаряется промозглый, дождливый ноябрь; всякий раз, как я ловлю себя на том, что начал останавливаться перед вывесками гробовщиков и пристраиваться в хвосте каждой похоронной процессии... я понимаю, что мне пора отправляться в плаванье, и как можно скорее”.

Ты спрашивал, что такое блюз? Вот это и есть блюз, приятель.

Можно было бы поговорить о философии блюза, если бы блюз хотя бы чуть-чуть нуждался в философском обосновании; но он не нуждается даже в определении свободы, которую исповедует. И, пожалуй, это важнее всего — в блюзе есть что-то, что все время ускользает от нотной записи blue notes, что невозможно поймать и нанизать на булавки научных дефиниций. Блюз можно сыграть на саксофоне, на фоно или на гитаре, блюз можно спеть или прожить — что лучше всего; можно даже попробовать показать к а к э т о — сесть в поезд in blue, проститься с любимой

in blue — но определить нельзя.

“Твой ход, так ходи, а придет смерть, так помирай, но не бросай карты!” — вот что такое блюз. Это сказал Мелвилл в 1851 году, и лучше, пожалуй, не скажешь.

Увы, в наш век и блюз является, чаще всего, одной из многочисленных имитаций. Может быть, даже имитацией блюза. Поэтому-то и стали возможны ничтожные снобистские разговоры о блюзовом саунде, блюзовом вокале и т. п., вплоть до того, каким должен быть блюзовый интерьер бара или кафе. Наверное, все это имеет отношение к блюзу. Но не больше, чем разговоры о том, в какие ботинки обрядить покойного и где устроить поминки, имеют отношение к жившему когда-то человеку. Все это чушь, приятель. Тот человек любил смотреть на луну, на море. И то, что он испытывал, — это и был блюз. А остальное не имеет касательства к делу.

“Есть такие предметы, разобраться в которых можно только принявшись за дело с методической беспорядочностью”, — писал Мелвилл. Вероятно, один из таких предметов — человеческая жизнь, и надо сказать, что сам Мелвилл разобрался в ней в полном согласии со своим методом. Он прожил удивительную жизнь, неудача которой — верная отметина избранников судьбы, великих художников и пророков.

Мелвилл родился в состоятельной американской семье, но отец его разорился и умер. С пятнадцати лет мальчик не имел более возможности посещать школу. В двадцать — поступил матросом на корабль и проплавал с перерывами пять лет. Плавал на торговых судах и на китобойцах, принимал участие в бунте, высаженный на берег, жил среди дикарей Полинезии, пока, наконец, не устроился на американский военный корабль и не вернулся в Бостон. Первые его рассказы об островах южных морей, где он побывал за полвека до Гогена (так же надеясь обрести там потерянный рай и так же, не обнаружив рая, вынужденный создать его — только не с помощью красок, а с помощью слов), появились одновременно с выходом в Европе “Манифеста коммунистической партии”. Здесь, пожалуй что, символ: Америка, бывшая колония Европы, стремительно строила свои смыслы и свою мифологию, главной фигурой которой стала личность — выпавшая из класса, а может быть, ни к какому классу никогда не принадлежавшая; природный человек, дикарь, “белый дикарь” — как Уитмен — превыше всего ценящий свою первозданную чистоту и свободу и только в ней видящий возможность для человеческого и вселенского братства. Вот правда Нового света. Революция и надменный байронизм ей одинаково чужды.

Всего за несколько лет Америка — до этого просто “варварская провинция, освещенная газом” — осознала свой дух, свое пространство, миссию своей силы. Одна за другой (как базовые пластинки рок-музыки в конце 60-х — начале 70-х годов) появляются книги, вместе составляющие грандиозный не политический, но поэтический манифест: “Листья травы” Уитмена, “Алая буква” Хоуторна, “Уолден” Торо и “Моби Дик” Мелвилла.

В год, когда “Моби Дик” увидел свет (1851), Фуко при помощи своего знаменитого маятника, висящего ныне в Исаакиевском соборе, наглядно доказал факт вращения земли. В США еще не отменено рабство. Золотая лихорадка еще трясет Калифорнию, куда предприимчивый Леви Стросс партия за партией стал отправлять свои неизносимые штаны. Началась (и с примерной жестокостью будет продолжаться тридцать лет) индейская война.

В литературе Европы в это время тон задают французы: Флобер, Бальзак, Гюго, Доде. Бодлер издал “Цветы зла”, — вещь, безусловно, программную, но вполне еще невинную для того, чтобы угадать в ней грозный симптом скорого сифилитического распада старой культуры. Русская литература в Европе представлена переведенными на несколько языков “Записками охотника” Тургенева. Ее звездный час еще не настал. Сама Россия на распутье. Еще не продана Аляска, еще с востока русские пытаются дотянуться до Калифорнии... 1841. Гоголь — в самой сердцевине совершенно символического в истории русской культуры религиозного кризиса. В 1851-м Толстой — на Кавказе, в армии, ничего еще им не написано, кроме первых набросков; Достоевский — в солдатах, в ссылке после петрашевского дела, написаны “Белые ночи” и “Неточка Незванова”.

Клубок российских проблем еще не затянулся, антиномии русской культуры еще не выстроилось, еще не родился русский миф, который оказался, в конце концов, мифом о русской революции. Почему в России и с музыкой все обстоит не так, как в Америке.

 Если бы в США не было Уитмена (через которого дикими соками Нового Света вскормлены все американские поэты, включая Джима Моррисона и Патти Смит), а во Франции — трагической фигуры Гогена — фанцузского “дикаря”, великого художника и непонятного, как и все пророки, пророка — в XIX веке рядом с Мелвиллом трудно было бы поставить кого-нибудь.

Ибо никто с такой ясной очевидностью не противопоставил себя всем условностям общества, его законам, его суевериям, его святая святых — гуманизму со всеми его идеологическими и социальными институтами — и не во имя “зла”, не ради нигилистического ниспровержения, а просто потому, что все это чуждо и скучно лирическому герою писателя — единственному человеку в полноте своей свободы.

В этом смысле книга Мелвилла — в той же степени американская, в какой — написанная изгоем цивилизации потребления, а значит, и Америки тоже. Это вызов убийственному благоразумию и расчетливой добропорядочности общества, из которой герой добровольно исторгает себя. Серая пустыня моря роднее ему, чем это общество. Это ли не вызов?

Впрочем, все вызывающе в романе “Моби Дик”. Да и роман ли это?! — вправе воскликнуть читатель. По объему-то это роман, но где законы жанра, где игра, где интрига?! Зачем нам читать десятки страниц про содержимое трюмов, фленширные лопаты, клеванты и салотопки, знакомиться с головорезами-гарпунщиками, корабельными плотниками и кузнецами, прошлое которых черно, как ночь? А сам этот корабль, с гробом, болтающимся за кормой вместо спасательного буя, зловеще инкрустированный китовой костью, рыскающий по морям не по здравой логике промысла, а по дьявольскому своеволию капитана, гоняющегося за белым китом; корабль с командой из отборной сволочи, гордость которой составляют три варвара — громадный негр, индеец с акульими зубами и татуированный, фиолетового оттенка каннибал с острова Коковоко — закадычный друг автора — что это, как не чудовищный вызов морали, вере, американскому здравому смыслу, да и всякому здравому смыслу вообще?!