Выбрать главу

— Давай же, — шепотом выдыхает мальчик. — Давай…

Зверь прыгает; мальчик опять падает от сильнейшего удара в грудь, как если бы его лягнул жеребец. Он не может удержать меч, и тот вонзается в снег, словно могильный крест. В груди что-то хрустит, боль тупая, и в легкие будто насыпали сухих листьев. Он знает, что сломаны ребра, но почти ничего не чувствует.

Тварь навалилась на него всем телом, но он напрягает молодые мускулы до предела и старается пережать горло, покрытое густым мехом. Иглы на загривке втыкаются в руки, на каждой игле — капля прозрачного, жгучего яда. Токсины проникают в кровь, и он чувствует, что руки дрожат.

Он начинает кашлять, и желчь горьким потоком течет изо рта, с шипением капает на снег, как кислотой разъедая смерзшийся наст. Мальчик не замечает, что его обессилевшие руки уже не сжимают шею зверя, не замечает, что пальцы скрючились, словно от артрита.

Еще три удара сердца — и все его тело корчится в судорогах. Яд проник повсюду. Он кричит, но губы лишь беззвучно двигаются.

А потом мир вокруг бледнеет и гаснет. Он чувствует, что кто-то волочит его по жесткому снегу, но появляются и другие — настоящие — звуки: пощелкивание вентилятора в воздушном фильтре; тяжелые шаги на палубе над ним; вездесущий гул работающих двигателей.

Наконец он открывает глаза.

Раз от раза сон не меняется. Зверь никогда не умирает.

II

На утренней вигилии его мысли витали где-то далеко. Преклонив колени вместе с братьями и прижав лоб к эфесу меча, Корсвейн выглядел как рыцарь, погрузившийся в прилежные размышления о предстоящем крестовом походе, но на самом деле погружен он был в воспоминания. Его мысли возвращались домой, к планете, которая его ненавидела.

Калибан.

Это название заставило его улыбнуться, но улыбку скрыл капюшон, отбрасывавший тень на лицо. Калибан, смертоносный рай, где опаляюще жаркое лето сменяется яростным холодом зимы; где под полог бесконечного леса никогда не проникает солнечный свет, а защитой древним деревьям служит ядовитый сок; где добыче не уйти от охотника, наделенного или страшными когтями, или фантастическим проворством, или прожигающим плоть ядом. Жала насекомых переносят мор, который выкашивает целые селения за считанные дни. Каждый год саранча стрекочущим роем осаждает деревни и города, оставляя после себя безжизненную землю.

И каждый год рыцарские ордены, взяв на себя эту печальную обязанность, предают опустошенные поселения огню. На Калибане количество смертей в метрических свитках не уступало количеству рождений. В имперских регистрах эта планета была помечена In Articulo Mortis — «на грани вымирания» — или, попросту говоря, «мир смерти». Корсвейн расхохотался, когда в первый раз натолкнулся на такую формулировку в каком-то архиве.

Согласно бюрократическим определениям, планета была признана не имеющей ценности и неподходящей для дальнейшей колонизации. Калибан освободили от уплаты имперской десятины, хотя ростовщические тенденции на Терре требовали ее со всех остальных миров; единственную дань планета платила своими сыновьями, отдавая их в добровольное рабство в Первом легионе Императора.

Негативным факторам в описании Калибана не было числа: суровые погодные условия мешали работе чувствительной аппаратуры на орбитальных спутниках связи; древесина из материковых лесных массивов не годилась к использованию из-за нестабильной биохимии, свойственной всей флоре планеты; фауна же, как гласили многочисленные свидетельства, была одной из самых агрессивных среди всех колонизованных планет: начиная с самых мелких вредителей, не выказывавших никакого страха перед человеком, и кончая огромными зверями, которые, к счастью, уже почти вымерли.

Все это — и кое-что похуже — было Корсвейну известно. Но Калибан был и его домом — домом, который он не видел вот уже три долгих десятка лет. Домом, в который он и не надеялся вернуться. Во время утренней вигилии он улыбался, но в этой скрытой улыбке радость соседствовала с горечью.

Как только бдение завершилось, его окликнул Алайош. Остальные рыцари один за другим покидали зал размышлений; белые сюрко, надетые поверх доспехов, не могли полностью скрыть боевые шрамы, оставшиеся у каждого на черной броне.

«Мы ведем эту войну уже два года, и я помню каждый день, каждую ночь, каждый приказ обнажить оружие, каждый сделанный выстрел».

Два года. Два года минуло с тех пор, как Хорус совершил свое первое безумство. Два года назад VIII и I легионы получили приказ вступить в космическую войну за право обладать целым субсектором. Если одна из сторон в этом противостоянии уступала часть территории, то сразу же отвоевывала другую; если одна из сторон переходила в атаку, то неизбежно оставляла неприкрытым фланг, на который обрушивался ответный удар. И ни один, ни другой легион не проигрывал, когда в бой его вел сам примарх.

«Два года гражданской войны. Один мир против другого, флот против флота, брат против брата».

— Приветствую, — сказал Алайош, и Корсвейн кивнул в ответ.

— Что-то случилось?

Как и остальные братья, Алайош под белым сюрко был облачен в полный доспех; черты лица скрывал низко надвинутый капюшон.

— Нас призывает Лев.

Корсвейн проверил оружие.

— Очень хорошо.

III

Как стало обычным за последнее время, повелитель Первого легиона проводил ночь, сидя на богато украшенном троне из слоновой кости и обсидиана. Опираясь на резные подлокотники, он держал соединенные кончики пальцев у самых губ. Глаза, пронзительно-зеленые, как леса Калибана, не мигая смотрели прямо, следя за мерцанием далеких звезд. Иногда по его фигуре проскальзывала тень движения: едва заметное пожатие плеч под тяжелой броней, или мимолетное движение век, или покачивание головы в молчаливом отрицании.

Доспех примарха был того же густого черного цвета, что и космическая пустота снаружи. Рычащие львы на нагруднике и поножах были выполнены из красного золота — редчайшего из металлов, добываемого из иссохшей коры Марса; оскалившиеся звери следили за командой мостика, прилежно исполнявшей свои обязанности.

В моменты отдыха примарх снимал шлем, но и сейчас непокорная грива пепельно-светлых волос была стянута в тугой хвост, а смуглое чело венчал простой золотой обод. Эта полоска металла, лишенная всяких украшений, была лишь данью традиции, практиковавшейся среди ныне распущенных рыцарских орденов мира, ставшего Льву домом. Когда-то эти непритязательные короны отмечали сюзеренов Калибана.

Алайош и Корсвейн вместе приблизились к трону; одновременно обнажили мечи, одновременно преклонили колени перед своим сеньором. Лев принимал эти знаки почтения с бесстрастием, а когда заговорил, то голос его прозвучал, как раскат далекого грома — не было сомнения в его нечеловеческой природе.

— Встаньте.

Они подчинились, синхронным движением вернув мечи в ножны. Алайош, чье лицо все еще было скрыто капюшоном, смотрел только на своего повелителя, не обращая внимания на суету, царившую на командой палубе. Корсвейн держался непринужденнее и скрестил руки на груди; в отличие от остальных, его доспех украшала белая шкура, наброшенная на спину. Клыкастая голова зверя, которому когда-то принадлежала шкура, покоилась на наплечнике, скрепляя этот импровизированный плащ.

— Вы звали нас, сеньор?

— Да. — Лев даже не пошевелился. — Два года, мои младшие братья. Два года. Едва ли я могу одобрить такое положение дел.

Корсвейн позволил себе улыбнуться:

— Сеньор, я думал о том же всего лишь полчаса назад. Но почему вы говорите об этом сейчас?

Теперь Лев поднялся, оставив длинный меч и шлем лежать на изогнутых подлокотниках трона.