Выбрать главу

Припоминая эти невыносимые условия, Салтыков, как известно, вообще чуждый излишней лирической экспансивности и сентиментальности, не мог однако говорить без умиления о геройском служении бесстрашного витязя науки Грановского. Характеризуя время Грановского и Белинского, Салтыков писал: «То было время, когда слово служило не естественною формою для выражения человеческой мысли, а как бы покровом, сквозь который неполно и словно намеками светились очертания этой мысли, и чем хитрее, чем запутаннее сплетен был этот покров, тем скорбнее, тем нетерпеливее трепетала под ним полная мощи мысль, и тем горячее отдавалось ее эхо в молодых душах читателей и слушателей. То было время, когда мысль должна была оговариваться и лукавить, когда она тысячу раз вынуждена была окунуться в помойных ямах житейского базара, чтобы выстрадать себе право хоть на мгновение воссиять над миром лучом надежды, лучом грядущего обновления. И, стало быть, крепки были эти люди, если и при такой обстановке не изолгались, не измелочнились, не сделались отступниками»[72]!

Эта выстраданная, затаенная мысль, эта сдержанная, но неустанная проповедь о служении долгу, идеалам и благу народа запечатлена была такою неотразимою силою неподкупного страстного убеждения, такою силою «магнетического демонизма», по выражению Герцена, которая невольно передается от оратора к слушателю, от писателя к читателю[73]. Это духовно-мощное и, несмотря на все путы, все-таки «свободное слово», без устали борющееся за свободу, разум и человечность, внушило К. С. Аксакову его дивный привет «свободному слову»:

Ты чудо из божьих чудес,Ты мысли светильник и пламя.Ты луч нам на землю с небес,Ты человечества знамя,Ты гонишь невежество, ложь,Ты вечною жизнию ново,Ты к свету, ты к правде ведешь,Свободное слово!

А что касается красноречия, внешней формы, то за нею никогда не гонялся Грановский, у которого вдобавок был даже недостаток в произношении[74]. Форма сама собою давалась ему, как естественное выражение его серьезно обдуманных и глубоко прочувствованных честных мыслей гражданина и пламенных убеждений ученого. «Что такое дар слова, красноречие? – писал Грановский еще в 1838 г. в период приготовления к профессуре, – у меня есть оно, потому что у меня есть теплая душа и убеждения, я уверен, что меня будут слушать студенты»[75].

Эта же теплая душа дала Грановскому силы принесть на пользу ближнего величайшую, по справедливому замечанию Н. Г. Чернышевского, из жертв, какая только возможна для ученого специалиста, человека науки[76]. Первоклассный ученый вместо того чтобы отдаться своему естественному влечению и, не покидая высших областей науки, сделать себе крупное имя в ней, Грановский весь отдается на служение интересам своей отсталой и одичалой родины[77], на то, чтобы сделать достоянием рабовладельческого русского общества азбучные истины гуманности и европейской науки и тем вывести его из состояния самодовольной косности; чтобы очистить и приготовить почву для освобождения народа от проказы ненавистного крепостного права[78], считавшегося не только обскурантами, но и славянофилами священною основою самобытного русского государственного строя.

И вот, когда наступила благодатная пора освобождения и обновления России, этот усталый боец и бессменный знаменосец свободы и человечности сходит с арены, как старый рыцарь любимой его поэмы Rosenkranz, не получив заслуженной награды, но оплаканный горячими, искренними слезами, о которых могут дать понятие следующие строки дневника профессора и цензора Никитенко: «Боже мой, какое горе, – писал Никитенко 7 октября 1855 г., – какая потеря для науки, для мысли, для всего высокого и прекрасного: Грановский умер! Это был в нашем ученом сословии человек, которого можно было уважать, в правоту ума и сердца которого можно было верить безусловно; он был чист, как луч солнца, от всякой скверны нашей общественности. Это был Баярд мысли, рыцарь без страха и упрека»[79]

Под таким лучезарным ореолом перейдет и в историю имя этого благородного, но опального вдохновителя нескольких поколений студентов, этого истинного патриота-наставника, воспитавшего тех гуманных деятелей преобразовательной эпохи, появление коих в 60-х гг. на общественной сцене было столь же неожиданным, сколько и отрадным явлением. Суд истории воздаст должное за те многочисленные страдания, огорчения, козни против Грановского, на которые были так щедры отравившие ему жизнь и сведшие его в преждевременную могилу тупые «самобытники», а также закоснелые враги русского просвещения[80], так долго и неумолимо гнавшие:

вернуться

72

Салтыков. Сочин. II, 145.

вернуться

73

См. главу IV.

вернуться

74

У Грановского была слабая грудь, и он шепелявил (см. н. биогр. очерк, 101, 119).

вернуться

75

Там же, 86. «Меня обвиняют в том, – писал по поводу упреков славянофилов Грановский, – что история служит мне только для высказывания моего воззрения. Это отчасти справедливо: я, имея убеждения, и провожу их в моих чтениях; если бы я не имел их, я не вышел бы перед вами, для того чтобы рассказывать больше или меньше занимательно ряд событий». Там же, 139. Лекции Грановского были историей ad probandum для привития известных убеждений, и он наотрез отказался читать историю ad narrandum, историю в виде занимательных рассказов для услаждения послеобеденного отдыха скучающих московских бар и барынь. «Недавно мне предложили, – пишет Грановский, – читать курс истории для дам. Я отказался так, что впредь не предложат. У меня вовсе нет охоты разгонять скуку и забавлять праздность этого народа». Там же, 105.

вернуться

76

См. Чернышевский. «Заметки о современной литературе», 331. Отношения науки к публике Грановский определял так. Наука строгая, но в форме, доступной каждому истинно образованному человеку. Педантские рассуждения о подробностях вон! Распространение Humanitat (человечность) – вот цель». См. н. биогр. оч., 179.

вернуться

77

Симпатичные, но недальновидные «альтруисты» нашего времени, воздвигшие гонение на науку во имя личного усовершенствования, могли бы хотя бы на примере Грановского видеть, что преданность науке вполне совместима с самым живым служением благу ближнего, что истинно историческое отношение к делу требует, по его учению, симпатии даже к отдаленным эпохам истории, даже к отдаленным иноплеменникам. Правда, еще Шлецер, говоря о влиянии отдельных наук на просвещение народов, высказал, что можно представить себе целый народ отличных математиков, погруженный в варварство. Грановский говорил то же самое и про естествознание, допуская существование народа натуралистов без высших определенных и твердых понятий о добре и зле (н. соч. Станкевича, 279). Но ведь это доказывает только вред чрезмерной педантической специализации, но нельзя же из-за нее восставать против науки, без которой немыслимо ни личное, ни общественное усовершенствование в наше время.

вернуться

78

Когда в лекциях приходилось упоминать об улучшении положения рабов и о расширении их прав, Грановский с умилением отмечал такие победы человечности. В Вене и в одном салоне пришлось Грановскому иметь стычку с одною аристократкою. Со слов одной русской помещицы она уверяла, что русские крепостные очень счастливы и не чувствуют никакого желания другой участи. «Мне стало досадно, слушая это, – писал Грановский Фролову, – я заспорил, разгорячился и, кажется, разыграл пресмешную роль». Там же, 87.

вернуться

79

«Дневник» II, 71.

вернуться

80

Жалуясь беспрестанно на доносы, Грановский писал: «Остервенение славян возрастает с каждым днем, они ругают меня и за то, что я говорю, и за то, о чем умалчиваю. Я читаю историю Запада, а они говорят: зачем он не говорит о России?» «Вы лучше других знаете, – пишет Грановский Керчеру, – какие тяжелые припадки тоски бывают у меня. Я борюсь с ними, но обыкновенно уступаю. Я ищу рассеяния в вине, в картах, черт знает в чем… Когда же поймут, что человеку нельзя серьезно помириться с мыслью о погибшем своем существовании, что эта мысль, временно подавленная, беспрерывно грызет его». Там же, 253.