Выбрать главу

В. Н. Татищев, участник Полтавской баталии Петра со шведами, не признавал летописных варягов скандинавами, при весьма почтительном отношении к труду Г.-З. Байера (Татищев 1962: 464). Правда, и к славянам он, в отличие от Ломоносова, относить их не стал, но объявил финнами, полагая, что Рюрик с братьями пришли из Финляндии «от королей и князей финляндских» (Татищев 1962: 291). На исходе XVIII столетия, однако, основываясь на тех же источниках, получила поддержку не только «финская» (татищевско-болтинская) версия «антинорманизма» (Болтин 1793: 163), но и построенная на той же Иоакимовской летописи, и при этом вполне «скандинавская», атрибуция варягов в богатом яркими, хотя при этом и фантастичными положениями (вроде основания Москвы — Олегом в 880 г.) «Зерцале российских государей» Т. С. Мальгина (1794).

В ходе этих дискуссий, далеких от строгого и объективного исторического исследования, к началу XIX столетия определились научные основания и построенные на качественной «критике источников» положения «классического норманизма» в труде A. Л. Шлецера «Нестор». Сжато эти положения сводились к формуле: «скандинавы или норманны в пространном смысле основали русскую державу» (Шлецер 1809: 325).

По существу, на шлецеровских выводах, критическом анализе источников и оценке их данных основывался Н. М. Карамзин, который, по современной оценке, «впервые конституировал норманский теоретический тезис в обобщающем курсе русской истории, введя положение о норманстве призванных князей в число аксиом прошлого. Его труд стал связующим звеном между становящимся норманизмом XVIII века и устоявшимся норманизмом XIX столетия» (Хлевов 1997а: 18).

Именно этот «устоявшийся норманизм» в середине XIX столетия, после дискуссии Н. И. Костомарова и М. П. Погодина в «Пассаже» Санкт-Петербурга 19 марта 1860 г. (Клейн 1999: 91–101), стал «видовой» особенностью «петербургской научной школы». Во второй половине XIX столетия «антинорманизм» в тех или иных разновидностях развивают, по преимуществу, московские ученые, Ф. Л. Морошкин, М. Т. Каченовский, Н. А. Полевой, Д. И. Иловайский (правда, замечательный дилетантизмом своих построений труд директора художественного музея Императорского Эрмитажа и дирекции Императорских театров С. А. Гедеонова «Варяги и Русь» был издан в Петербурге в 1876 г.). Впрочем, наиболее значительные историки «московской школы», С. М. Соловьев в своей «Истории России с древнейших времен» (Соловьев 1959) и В. О. Ключевский в «Курсе лекций по русской истории» (Ключевский 1987), занимали позиции, которые сторонники «антинорманизма» не могли оценивать иначе, как «норманизм». При этом ни одной столь же целостной панорамы отечественной истории, как у названных авторов, с «антинорманистских» позиций создано не было.

Как и в XVIII, так и в XIX и XX вв. антинорманизм (как, впрочем, и крайние, «экстремистские» версии норманизма, распространенные, главным образом, в зарубежной — шведской, немецкой, английской — научной, научно-популярной и публицистической литературе) основывался на вненаучных, идейно-политических побуждениях. Эти побуждения, конечно, порою стимулировали вполне плодотворную разработку отдельных аспектов и тем, но были несовместимы с обобщением всего корпуса объективных научных данных, где многое противоречило принятым идеологическим установкам. Умолчание или подтасовка этих данных, подмена безусловно скандинавской этнической атрибуции «варягов» любой другой, от славянской до хазарской (!) в пушкинские времена, или — кельтской, в конце XX века, вели (и ведут) исследователей в тупик, очевидный, прежде всего, их современникам, а в неменьшей мере, и следующим поколениям историков.

Выходы из такого тупика обнаруживались, раз за разом, с расширением круга источников и углублением проблематики, возвращавшейся к эпистеме и парадигме «норманизма» со все более спокойным отношением к «остроте» проблемы, и с углублявшимся представлением о многолинейной сложности этнокультурных взаимодействий древности (как и последующих эпох, вплоть до современности). Вряд ли случайно, поколение за поколением и век за веком, платформою такого «возвращения», очагом рождения новых концепций, «ассимилировавших» норманизм (и преодолевавших антинорманизм!), становился Санкт-Петербург.

И дело не только в устойчивости петербургской научной традиции «примата источника над концепцией» (Аль 2001). Очевидно, глубинная взаимосвязь Санкт-Петербурга, в собственном его генезисе, с теми же «скандобалтийскими» процессами, что выводили Русь в IX столетии, а Россию — в начале XVIII на мировую и общеевропейскую арену, обуславливает способность к объективному и адекватному восприятию этих процессов. Без особой натяжки можно сказать, что сам по себе Санкт-Петербург, своим появлением и трехсотлетним существованием, представляет конечный и предельный аргумент, ultima ratio «норманской теории».