Выбрать главу

Держались герои во храме святом,

иные последним забылися сном.

И смерть — в душном облаке порохового

косматого дыма — бойцам уже снова

казалась простой и не страшной ничуть, —

и кровь исторгала кормящая грудь.

Стал мстителем каждый, стал меток и ловок,

и дряхлые старцы искали винтовок!

Кровь хлынула в голову бешеным псам,

и ринулись турки в атаку на храм:

стреляли, ревели, отчаянно выли

и падали замертво в гневе бессилья.

Главарь их, над грудой растерзанных тел,

обрызганных кровью, безмолвно глядел,

бледнел он, испуга в груди не тая:

пощады не зная, стреляла райя!

Уже не молился никто из болгар,

а в цель направляли за ударом удар,

разбойников гнусных свинцом поливая...

Но вдруг зашумела дорога большая,

султанские там показались войска,

постигли болгары, что гибель близка.

Все те, что забились в господню обитель,

увидели — к ним приближается мститель,

и битва затихла... Развеялся дым,

и кто-то промолвил, тревогой томим:

«Сражались мы с башибузуками, братья,

с их грязной, кровавой и дикою ратью,

а войску султана сдадимся, друзья!» —

«Нет! Лучше погибнуть!», «Сдаваться нельзя!»

«Давайте нам ружья!», «Врагу покориться?

Нет, лучше мы будем до гибели биться!» —

«Где этот предатель? Всех трусов долой!» —

«Нет мира — покорности нету былой!»

И женщина крикнула войску султана:

«Позор вам!» — и рухнула в пыль, бездыханна.

Турецкие залпы услышал народ,

болгары, почувствовав ярости взлет,

сказали, в порыве угрюмом и гордом:

«Султанским сдаваться не станем мы ордам!»

Тут вновь разгорелся сражения гнев

и снова свинец засвистал, полетев.

Все меньше бойцов в том бою оставалось,

смерть в храме господнем как птица металась,

отчаянье встало над болью смертей,

родители не узнавали детей!

Война ополчилась на запертых в храме,

снаряды неслись, изрыгавшие пламя,

и стены расселись — и треснули вдруг,

как молнией черной расколотый бук,

как будто из недр поднялось громыханье,

и все увидали, что рушится зданье.

Перуштице слава, героев гнезду!

Сыны твои храбро встречали беду, —

могилам твоим, пепелищам и праху

отважных рабов, что восстали без страха!

Держалась ты, сил собирая остатки,

и пала геройски в трагической схватке,

В неравной борьбе против турок-зверей

сияла ты львиной душою своей,

главы не склонила ты, не ослабела,

храня от позора священное дело;

идея свободы тебя освятила,

за страшные жертвы ты гордо отмстила.

Поклон тебе, крепость великой борьбы,

ужасный свидетель геройской борьбы!

Сыны твои славой твой облик покрыли,

их смертные подвиги нас вдохновили!

Вписавши в историю славы слова,

в деяниях ты и доселе жива:

ты молнии блеском сверкнула в просторе

в дни подлости, в годы позора и горя!

Ты, как Сарагосса, погибла в дыму,

как Гусова Прага поникла во тьму,

ты, кровью омыта, окутана дымом,

примером была для нас самым любимым!

Примером того, как народ не просил

о милости божьей, а недругам мстил;

оружья, припасов, вождя не имея,

стояла ты... Гибелью страшной своею,

без сил, без поддержки, средь огненных стен,

ты, Спарту затмив, превзошла Карфаген!

На церковь войска надвигаются прямо,

встал ужас у паперти божьего храма, —

кровавого торжища враг захотел,

разгула на грудах поверженных тел!

Шрапнель разрывается над колокольней,

а дети и девушки плачут невольно.

Их матери, не совладавши с собой,

забились о камни стены головой

и падали тут же. Другие, седея,

детей удушают рукою своею.

Поднялся тут Кочо — простой чоботарь,

борец обессилевший — старый бунтарь.

Красавицу Кочо зовет молодую,

жену свою с сыном: «Что ж, гибели жду я!

Гляди, что творится... Нас худшее ждет...

Ты все понимаешь? Настал наш черед...

Готова ль ты к смерти?» И мать побледнела.

Лобзанье горячее запечатлела

на лобике детском: «Готова, рази,

но вместе со мною его ты пронзи!»

Заплакал навзрыд ее малый ребенок,

и Кочо увидел, как будто спросонок,

головку ребенка, кровавый клинок,

«С тобой пусть уходит любимый сынок!»

Кровь мальчика с матери кровью смешалась.

И Кочо сказал: «Сил немного осталось,

с собой совладаю — меня им не взять!»

Руками двумя крепко сжав рукоять,

он в сердце направил булатное жало,

а верное сердце унынья не знало,

он пал, побеждая тревогу и страх,

с кинжалом в груди, без испуга в глазах.

И воплями храм сотрясали невесты,

стеная от ран, погибая в бесчестье.

А бог со стены сквозь клубящийся дым

глядел, неподвижен и невозмутим.

Братья Жековы

Под низкою кровлею, на сеновале,

два брата, укрывшись от турок, лежали.

Их чета ушла. Тут старший из братьев

в огне лихорадки, безумный фанатик,

шептал, крепко сжав рукоять револьвера:

«Чего так дрожу я? Иссякла вся вера?

Огонь мою грудь продолжает глодать.

Не хочется здесь, взаперти, погибать.

Ах, мне бы на волю, мне б ринуться в сечу!

Там пулю найду, там погибель я встречу!»

Послышался шум на дворе у дверей,

там кто-то кричал: «Эй, слезайте скорей!»

Хозяина голос: «Слезайте оттуда!»

Вчера — хлебосол, а сегодня — Иуда!

Как слеп и бездушен отчаянный страх,

а он — для ничтожеств — советник в делах.

Неслышно, незримо он в душу вползает,

коварство и подлость в душе порождает:

во власти его, палых листьев желтей,

трусливый отец выдает сыновей,

и мать, выгоняя дитя на дорогу,

трепещет и шепчет: «Мне легче, ей-богу!»

Ни жалости нет у нее, ни любви,

их вытеснил ужас, царящий в крови.

Нет, Жекова не испугать Михаила,

он вихрем взметнулся. Откуда в нем сила?

Он в турок стреляет, крича им: «Назад!»

Но младший бледнеет от ужаса брат.

«Огонь! Окружай!» — заревели аскеры,

и бой разгорелся, нет ярости меры.

От выстрелов стены строенья дрожат,

а Жековы братья у входа стоят,

В руках револьверы, во взгляде решенье:

«Умрем — не сдадимся!» До смерти — мгновенье.

Трепещут сердца их, кровь хлынула в очи,

дерутся с ордою они что есть мочи.

Мякина и сено у них под ногами:

и это защита в сраженье с врагами!

Вдвоем против сотни... Шатается дом,