Выбрать главу

стервятники кружат над птичьим гнездом.

Но Жековы бьются — прицел у них точен,

убийцы валятся в песок у обочин

и дохнут, как куры в поветрие, в мор,

а кровь заливает разбуженный двор.

«Огня!» — Мустафа закричал разъяренный

и рухнул, стремительной пулей сраженный.

«Поджечь их!» — орет растерявшийся сброд.

И дым ядовитый по сену ползет.

Но тверд Михаил остается, что камень,

а младший, завидя бушующий пламень,

воскликнул: «Сдадимся, иначе сгорим!

Погубит нас этот удушливый дым!» —

«Нет, ты мне не брат!» — старший выкрикнул пылок,

он выстрелил младшему брату в затылок.

Тот рухнул. «Скончался!» — сказал Михаил,

но только на миг револьвер опустил.

«Нет, не опоздаю!» — окутанный дымом,

висок прострелил он, став непобедимым.

И обе души из огня вознеслись,

позора избегнув, в лазурную высь.

Каблешков

Тодор Каблешков (01.01.1851 – 16.06.1876)

О, Каблешков бедный! Народ наш в оковах

не мог даже думать о битвах суровых;

в нем гнев пробудить не могло и само

сгибавшее выю лихое ярмо.

Народ был спокоен. С печатью позорной

он влек свою лямку, отважно-покорный.

С неволей сроднился, ярмом не томим,

затем, что на свет появился он с ним;

с ярмом созревал он, в ярме он родился,

под грузным ярмом по-воловьи трудился.

Улыбчив народ был, хоть часто без сил,

подавленный рабством, как пьяный ходил!

В житье под ярмом он втянулся, как в пьянство.

Со злом примирившись, терпел он тиранство,

что, разум туманя в народе простом,

сравняло людей с бессловесным скотом.

Привыкшие жатву кончать до Петрова,

потом мы Георгия справим святого,

чтоб после, в сочельник, колоть поросят...

Но страшные муки народу грозят!

Тираны шалели, убийства суля,

от свиста булата стонала земля,

ее каждодневно в горах и долинах

пятнали враги алой кровью невинных;

обобран торговец, изранен другой,

вон пахарь с разбитой лежит головой,

отец семерых. Нынче крыша сарая

и мельница завтра пылает, сгорая.

Поборы и подать, разбой, произвол!

Без крова бедняк, а у пахаря вол

уведен. Нет средств от турецкой напасти,

продажность в судах, и оглохшие власти!

И не было выхода. Тяжек был путь.

Тянули рабы, пока в силах тянуть.

И совесть ничью уже не возмущала

та жизнь, что в неволе немой прозябала.

Ни слово свободы, ни ярости клич

до слуха рабов неспособны достичь!

Три года, как Левский угас среди бури.

Народ задремал. Под наметом лазури

раскинулись в рабстве родные края,

у Бога пытая: «Свой гнев затая,

как долго в ярме быть? Бренча колокольцем,

подобно скотине пастись нам под солнцем,

что сумрак не в силах развеять ночной?

Доколе дремать нам, господь всеблагой?»

звенело в просторе извечном и чудном...

Народ спал по прежнему сном беспробудным.

И как-то Каблешков пришел сюда вдруг,

явился — и все взбудоражил вокруг.

И дело, и слово упало, как семя,

на землю, что жаждала воли все время,

везде прогремел тайный зов боевой,

страну пробудил этот голос живой.

Проснулись, воспрянув, как лес пробужденный,

все души живые, мужчины и жены,

все — вплоть до былинок в просторах полей, —

людские сердца застучали сильней

от чувства — умам недоступного косным,

и рабское иго вдруг стало несносным;

героем себя ощущает любой

и пламя идеи влечет за собой.

Наполнены души порывом и жаром,

решимость приходит и к юным и к старым,

в домах и в лачугах — и ночью и днем —

сердца полыхают свободы огнем,

и каждый хоть что-нибудь жаждет свершить,

стыдясь, что так долго мог в путах прожить!

Вокруг все кипело. Великое слово

звучало, в сердцах отдаваясь сурово,

и люди горели, дремоту кляня,

их души пылали пожарче огня.

Усилия, мысли и чувства хотели

к одной устремиться заветнейшей цели,

все преобразилось за несколько дней,

родимых отец не узнал сыновей.

И юность, забыв о веселых забавах,

сбиралася тайно в тенистых дубравах

на сходки... И даже сапожник простой,

про шило забыв, подбородок рукой

своей подперев, впился взором в газету,

и сердце его было страстью согрето.

И скромный учитель, ведя свой урок,

порою ронял, что «тиран наш жесток»,

а также не раз поминал он «свободу».

И время, и сердце, и синь небосвода

к борьбе призывали, к борьбе роковой,

и не было речи о доле другой.

Вражда прекратилась. Любовью бескрайной

мы связаны были и общею тайной;

и каждый был друг тебе, каждый был брат.

Забыли о горечи прежних утрат,

о зависти злобной, о давних раздорах,

и каждый был каждому близок и дорог, —

сдружились друзья и, посмевшие сметь,

готовились в бой не на жизнь, а на смерть.

И общая цель и единое дело

очистило душу и сердце согрело.

И яростно были одушевлены

все люди в пределах родимой страны!

Народом владела лишь вольности сила,

и разум всех жажда свободы пленила,

и каждый себя ощутил вдруг бойцом,

готовым на бунт и мятеж храбрецом!

Орава турецкая сразу затмилась:

прозрев, мы постигли империи гнилость, —

готовой обрушиться сразу — лишь тронь!

И сила мечты и надежды огонь

пред нами предстали, — и все мы отныне

увидели Завтра в нетронутой сини, —

с небесной лазури нам ясно сиял

взлелеянный в наших мечтах идеал,

а все остальное во мраке истлело...

В грядущее вера сердцами владела,

и все ожидало сигнала, толчка,

все знали, что страшная битва близка!

И люди таинственно взоры скрещали,

так братьев друзья без труда понимали.

Великая тайна всеобщей была,

а кто был свидетелем? Полночь и мгла;

как демон неведомый, молот кузнечный

вздымался и ночью в работе извечной;

железо, которое молот ковал,

к утру превращалось в разящий кинжал;

и юноши все, что могли, продавали,

опинцы кроили, оружье искали.

Предвидя застой и торговле конец,

торгует лишь оловом бледный купец!

Подростки, глумясь над турчином в подвале,

шептались и тысячи пуль отливали.

Сушили в селе сухари про запас;

мужик, хитровато прищуривши глаз,

натягивал медленно обод железный

на ствол старой вишни. Работой полезной

он занялся, мудро друзей оглядев…