- За что? - удивился я.
- Вот за это, - доктор внезапно, резко и как-то по-особенному, хлопнула в ладоши. Свет в моих очах померк, звук в моих ушах затих, и даже чувствительность тела куда-то делась: последнее, что я успел ощутить гаснущим сознанием, было понимание того, что меня, уже лежащего, волокут куда-то телекинезом.
Сегодня мне исполнилось четырнадцать лет.
Вернее, должно исполниться: мама всю жизнь уверяет и меня, и всех окружающих, взрослых и не очень, что родился я в десятую минуту восемнадцатого часа, то есть время было совершенно знаковым: семнадцать десять семнадцатого числа десятого месяца.
Об этом она напомнила и моему отцу, Амлету Улавссону, поднявшему меня с постели ни свет, ни заря: четырнадцатый день рождения предполагался совершенно особенным.
- Найе, - отец был сегодня как-то удивительно суров и почти сердит, - оставь эти мелочи. Твой сын становится мужчиной, значение имеет только день, а в котором часу он издал свой первый крик, не имеет никакого значения.
Отец знал, что и как говорить матери: имя ее, произнесенное на манер не жителей Ледяного Острова, а, наоборот, Острова Большого Зеленого, скорее, по-датски, нежели по-исландски, всегда воспринималось женой моего отца как небывалый комплимент. Здесь, дома, все звали ее на местный манер, заменив, всего лишь, один звук в самом конце, и, сколько бы мать не утверждала, что Найя – это совершенно другое имя, все взрослые только отмахивались, а мы, дети, ожидаемо копировали поведение старших.
Внезапно настроенная на мирный лад, мама даже не стала пенять отцу неправильным. Мол, он и сам не надел шапку, и сына не заставил, да и вырядились оба, как участники исторической постановки о завоевании юга Ирландии: шкуры, грубое полотно, металлические детали и скрепившая все части одежд толстая суровая нить.
Еще отец не просто обрядил нас обоих в традиционные одежды отца-и-сына, хранимые нашей семьей уже почти шесть сотен лет – в сундуке, заклятым Остановкой Времени, или, по-нынешнему, Большим Стазисом. Уже во дворе, озираясь опасливо и даже немного воровато, Амлет Улавссон одним движением открыл обычно запертый родовой ларь, и извлек из него два небольших мешка и один длинный предмет, завернутый в суровую рогожу. Мешки отец поручил мне, длинный и более интересный предмет понес сам. Нагрузившись таким образом, мы вышли со двора, немедленно свернули с асфальтированной дороги прямо в вересковую, усеянную огромными валунами, пустошь, и двинулись в сторону виднеющегося на горизонте безымянного вулкана.
Идти было не то, чтобы тяжело: скорее, неудобно. Ноги мои, привыкшие к хорошей современной обуви, вскоре были сбиты об нечасто, но попадающиеся камни: теплая почва не давала земле покрыться снегом даже в середине октября, трава росла почти круглый год, и микролитов просто не было в ней видно. Опорки же, выданные сегодня отцом вместо ботинок, от сложностей рельефа защищали весьма условно.
Шли не долго и не коротко, а все же остановились. Я машинально обернулся и был несколько удивлен: равнина в этой своей части была плоской, как стол, отошли мы не то, чтобы очень далеко, однако хутора нашего я уже не видел. Даже самая высокая точка его, мачта длинноволновой эфирной связи, совершенно скрылась из глаз.
Отец прокашлялся: то ли проснулся привычный уже бронхит, то ли он просто хотел привлечь к себе мое сыновнее внимание.
Сын повернулся к отцу и поразился повторно: вместо старой травы, разбавляемой, кое-где, чахлым вереском, совокупно расстилающихся до дальнего горизонта, передо мной темнело удивительно спокойное для октября море.
Отец поманил меня за собой и двинулся к воде. На берегу, на узком галечном пляже, я уже без всякого удивления обнаружил большую лодку: корпус выдолблен из единого бревна, борта надставлены грубыми шероховатыми досками. Весло, больше похожее на узкую лопату, в лодке лежало только одно.
- Что встал? - спросил меня отец. - Мешки!
Я полез сначала в один мешок, потом во второй.
Содержимое первого из них привело меня в недоумение, второго – заставило задохнуться от восторга. В нем, втором мешке, оказался настоящий стальной шлем, посаженный на крупные клепки, с пристегнутой кольчужной бармицей, нарочитыми отверстиями для ушей и блестящей, будто только что отполированной, мордной маской. Два отверстия, расположенные напротив глаз, были избыточно широки, но я откуда-то уже знал, что бродсворд потому так и называется, что очень широк, что прямой укол им наносится так, чтобы лезвие шло параллельно земле, и, значит, маски таким мечом нипочем не пробить. Еще в голову откуда-то лезло странное «а вот когда в обиход войдет романский клинок...», но так говорили, наверное, обабившиеся франки, и до их мнения мне дела не оказалось.