Евреи не обладали монополией на семейственность, однако нет сомнения, что залогом их экономического успеха было сочетание внутренней солидарности с внешней чуждостью и что местные предприниматели могли конкурировать с ними лишь запретив семейную солидарность и узаконив чуждость. Большинство (хозяева) могло подражать меркурианцам (пришельцам), только отправив всех без исключения в изгнание. Шотландский протестант был не просто евреем, питающимся свининой, как говорил Гейне; он был евреем-одиночкой, евреем без народа Израилева, единственным избранным существом.
Но и это еще не все. Племенной путь был не просто частью европейской современности наряду с протестантским; сам протестантский путь был в решающем смысле племенным. Новый рынок, новые права и новые личности были учреждены, очерчены, освящены и защищены новым национализированным государством. Национализм стал функцией современности в качестве как предпосылки, так и защитной реакции, а современность была, среди прочего, новой версией семейственности. Протестантам и либералам не удалось создать мир, в котором «все люди "братья" в том смысле, что каждый равен "другому"». Вместо этого они построили новое нравственное сообщество на двух равновеликих столбах — малой семье, притворяющейся автономной личностью, и нации, притворяющейся малой семьей. Адам Смит и большинство его читателей не сомневались в том, что богатство принадлежит, в определенном смысле, «народам», а потому и не обращали особого внимания на то обстоятельство, что существуют другие народы.
Иначе говоря, европейцы подражали евреям не только в том, что становились современными, но и в том, что становились древними. Современность неотделима от «племенной общности иудейского братства» — и в том, что касается святости малой семьи, и в том, что касается избранности племени. В эпоху всеобщего меркурианства христиане осознали свою ошибку и начали с большей осторожностью относиться как к братству всех людей, так и к их разделению на священников и мирян. То, что началось как национализация божественного, закончилось как обожествление национального. Сначала выяснилось, что Библия может быть написана на национальном языке и что Адам и Ева разговаривали в раю по-французски, по-фламандски или по-шведски. А затем стало ясно, что у каждой нации есть свой собственный золотой век, свои собственные священные книги и свои собственные высокородные предки.
Ранние христиане, восстав против иудаизма, перенесли Иерусалим на небеса; современные христиане вернули его на землю и, по мере надобности, размножили. Как писал Уильям Блейк,
Дерзай, мой дух, неодолим, Не спи, мой меч, доколе я Не возведу Иерусалим В зеленых Англии полях.
Национализм означал, что каждой нации надлежало стать еврейской. Все нации без исключения «изъязвлены были за грехи наши» и «мучимы за беззакония наши» (Исайя 53:5). Каждый народ был избранным, каждая земля — обетованной, и каждая столица — Иерусалимом. Христиане могли отказаться от попыток возлюбить ближних своих, как самих себя, потому что они поняли, кто такие они сами (французы, фламандцы, шведы). Они уподобились евреям в том смысле, что возвели любовь к самим себе в символ веры и потеряли интерес к чудесам. Единственным чудом был подвиг избранного народа, к которому каждый член нации причащался через ритуал и все чаше через чтение.
В большинстве стран Европы сакрализация и стандартизация национальных языков привели к канонизации авторов, которым приписывается их создание. Данте в Италии, Сервантес в Испании, Камоэнс в Португалии, Шекспир в Англии, а позже Гете (с Шиллером) в Германки, Пушкин в России, Мицкевич в Польше и многие другие стали объектами замечательно успешных культов (народных и официальных), поскольку они превратились в символы золотого века своих наций — или, вернее, в современную, невыразимо прекрасную и антропоморфную версию изначального единства этих наций. Они сформировали и освятили свои народы, воплотив их дух (в словах и в собственных судьбах), преобразовав миф в высокую культуру и обратив местное и всечеловеческое в образы друг друга. Все они «изобрели человека» и «сказали все»; все они — подлинные пророки современности, потому что им удалось превратить родные языки в Древнееврейский — язык, на котором говорили в Раю.
Культивирование семейственности наряду с чуждостью (современность как всеобщее меркурианство) подразумевает неусыпную озабоченность чистотой тела. Цивилизация как борьба с запахами, секрециями и «микробами» обязана меркурианской отчужденности не меньше, чем развитию науки — факт, не прошедший мимо внимания цыган, которые приветствовали расфасованные продукты и одноразовую посуду как подспорье в борьбе с marime, и некоторых еврейских врачей, утверждавших, что табуирование «трефной» пиши, обрезание, и другие традиционные ритуалы являлись разновидностью современной медицины avant la lettre'0.
Меркурианская семейственность требует чистоты в не меньшей степени, чем меркурианская отчужденность. Современные государства стремятся к симметрии, прозрачности, безупречности и ограниченности с такой же ревностью, с какой традиционные евреи и цыгане соблюдали ритуальную чистоту и общинную автономию. Патриотизм и гражданственность родственны многовековым усилиям евреев сохранить самобытность в нечистом мире. С той важной разницей, что современные государства редко являются презираемыми и преследуемыми меньшинствами (хотя многие считают себя таковыми). В руках хорошо вооруженных, насквозь бюрократизированных и неполностью иудаизированных аполлонийцев меркурианская исключительность и разборчивость стали шумно агрессивными. В руках аполлонийцев с мессианскими наклонностями они стали смертоносными — особенно для меркурианцев. «Окончательное решение» еврейского вопроса имеет такое же отношение к традиции, как и к современности".
Одновременно с мучительным превращением европейцев в евреев происходил исход евреев из юридической, ритуальной и социальной изоляции. В новом обществе, основанном на нечистых прежде занятиях, общины специалистов по этим занятиям теряли смысл — как для самих специалистов, так и для их клиентов. Тем временем новое государство делалось все более безразличным к религии, а значит, более «терпимым» к религиозным различиям — и потому более универсальным и одновременно более навязчивым. По мере того как еврейские общины утрачивали свою независимость, сплоченность и самодостаточность, индивидуальные евреи обретали новую юридическую защищенность и нравственную легитимность, не утрачивая своей меркурианской ориентации. Некоторые стали аполлонийцами или даже христианами, однако большинство вошло в новый мир, созданный по их образу и подобию, — мир, в котором всем полагалось носить Гермесовы «неописуемые, немыслимые, изумительные» сандалии.
Впрочем, для большинства аполлонийцев, не отшлифованных «протестантской этикой», надеть эти сандалии было не легче, чем сестрам Золушки натянуть на ногу ее стеклянную туфельку. Еврейский путь был таким же тяжелым, но гораздо более коротким. Евреи уже были горожанами (включая тех, кто представлял городскую жизнь в местечках [«городках»] Восточной Европы) и не имели традиции сословного расслоения («все гетто было, так сказать, "третьим сословием"»). Социальный статус основывался на личных достижениях, личные достижения определялись ученостью и богатством, ученость приобреталась чтением и толкованием текстов, а богатство — общением с чужими людьми, а не с землей, животными или богами. В обществе беженцев вечные изгнанники чувствовали себя как дома (так, во всяком случае, какое-то время казалось).
В течение XIX столетия большинство евреев Центральной и Западной Европы переехало в большие города, чтобы участвовать в расковывании Прометея (как Дэвид -Тандес — удобным для нас образом — назвал становление капитализма). Делали они это по-своему — отчасти потому, что другие пути оставались закрытыми, а также потому, что их собственный путь был столь же эффективным, сколь и привычным (прежде чем обратиться в героя-мученика, Прометей был плутом и комбинатором, похожим на Гермеса). Где бы евреи ни появлялись, они отличались более высокой, чем неевреи, долей самостоятельной занятости, большей концентрацией в коммерческих занятиях и очевидной предрасположенностью к формированию экономически независимых семейных фирм. Большинство еврейских наемных рабочих (значительное меньшинство польских евреев) работало в маленьких, принадлежавших евреям мастерских, а большинство еврейских банкирских домов, включая Ротшильдов, Блейхродеров, Тодеско, Штернов, Оппенгеймов и Зелигманов, представляли собой семейные партнерства, в которых братья и кузены (часто женатые на кузинах) возглавляли филиалы в разных частях Европы (свойственники и женщины, выходившие замуж за пределами клана, чаще всего исключались из прямого участия в деле). В начале XIX века 30 из 52 частных банков Берлина принадлежали еврейским семьям; сто лет спустя большинство из них стали акционерными компаниями с еврейскими управляющими, многие из которых состояли в прямом родстве с отцами-основателями и друг с другом. Крупнейшие из немецких акционерных коммерческих банков, в том числе «Deutsche Bank» и «Dresdner Bank», были основаны при участии еврейских финансистов, так же как и «Creditanstalt» Ротшильдов в Австрии и «Credit Mobilier» Перейров во Франции. (Из оставшихся частными — т.е. не акционерными — банков Веймарской Германии почти половина принадлежала еврейским семьям).