Либерализм не работал, потому что нейтральное общество было не очень нейтральным. Университеты, «свободные» профессии, салоны, кофейни, концертные залы и художественные галереи Берлина, Вены и Будапешта наполнились евреями до такой степени, что либерализм и еврейство стати почти неразличимыми. Стремление евреев к космополитизму стало таким же семейным делом, как их стремление к богатству. Успех «ассимиляции» делал ассимиляцию более затруднительной, поскольку чем больше было светских и современных евреев, тем больше в них видели главных представителей светскости и современности. А это означало, что люди, у которых плохо получалось со светскостью и современностью или которые противились им по причинам аполлонийского (и лионисийского) толка, с готовностью откликались на риторику политического антисемитизма. Кэти Лейхтер так вспоминает свои университетские дни в Вене времен fin de siecle: «с моими [еврейскими] подругами я обсуждала смысл жизни, делилась мыслями о книгах, поэзии, природе и музыке. А с дочерьми государственных чиновников я играла в дочки—матери». Повзрослев, Кэти Лейхтер стала социологом и социалисткой; некоторые из чиновничьих дочерей, повзрослев, стали антисемитками. Но главным образом либерализм не работал потому, что его нельзя было воплотить в жизнь — ни в смысле создания взаимозаменяемых автономных граждан, ни тем более в аполлонийском Вавилоне Центральной и Восточной Европы. Тот факт, что никто не говорит на либералийском языке, как на родном, и что Человек, который обладает Правами, обладает также гражданством и семейными привязанностями, легко забывается, когда живешь в государстве, которое более или менее успешно уподобляет себя и семье и вселенной. Куда труднее забыть о нем в обреченной христианской империи или в молодом национальном государстве. С одной стороны, никто не говорил по—австро-венгерски; с другой, не все сразу привыкли к мысли, что чешский язык является носителем высокой светской культуры. Евреям, которые не хотели говорить на языке партикуляризма (для большинства из них таковым был идиш), приходилось выбирать среди доступных языков универсализма. Главными же достоинствами национального универсализма (французского, немецкого, венгерского, русского) было наличие престижной культурной традиции и, самое главное, существование государства, которое придавало этой традиции силу и убедительность. У эсперанто — рожденного в Белостоке еврейским школьником Людвиком Заменхофом — не было никаких шансов дожить до зрелости. Универсализм нуждался в национальном государстве не меньше, чем нация.
Современный Век начался не с евреев. Они вступили в него поздно, имели мало отношения ко многим из важнейших его эпизодов (таким, как научная и промышленная революции) и с трудом приспособились к его многочисленным требованиям. Приспособились они лучше всех, и в результате преобразили весь мир, но при акте творения и при раннем распределении ролей они не присутствовали.
По общепринятому мнению, одним ранних эпизодов в истории нового времени был Ренессанс, или возрождение богоподобного Человека. Но Ренессанс не просто создал культ Человека — он создал культы конкретных людей, миссия которых состояла в том, чтобы сочинить новые Священные писания и наделить осиротевшее и обожествленное человечество новой формой, новым прошлым и новым языком, пригодным для нового Рая. Данте, Камоэнс и Сервантес сознавали себя пророками нового века, знали, что их труд вдохновляется свыше и обречен на «бессмертие», знали, что, переписывая «Одиссею» и «Энеиду», они создают новую Библию. И хотя христианство ревностно охраняло свою монополию на доступ к иному миру, Современный Век стал политеистическим — или, вернее, вернулся к олимпийской олигархии, при которой различные боги пользуются всеобщим признанием («Западный канон»), но покровительствуют разным группам. Данте, Камоэнс и Сервантес определили и воплотили золотой век своего народа, его национальный язык и национальный путь к спасению. Этнический национализм, подобно христианству, имеет содержание, а каждая национальная Книга Бытия имеет автора. Сервантес может быть изобретателем современного романа и предметом безграничного восхищения и подражания, но только в испанском мире ему поклоняются восторженно и трагически, как подлинному богу; только в испанской культуре каждый претендент на святость должен принять участие в нескончаемом диалоге между Дон Кихотом и Санчо Пансой.