— Понял, — кивнул Шесть-на-дсвять. — Я один раз по страничке, вырванной из книги, владельца определил…
— Во-во, — перебил Жеглов. — Все, двигай. Одна нога здесь, другая там!
Гриша пошел к автобусу, а Жеглов спросил участкового:
— Воробьихин, у кого на твоем участке ружья охотничьи имеются?
— Да вроде бы и не припомню, — сказал, подумав, Воробьихин. — У нас как будто охотников нету, у нас больше рыбалкой занимаются…
— Пронин Сенька ружьишком баловался, — неожиданно подал голос молчавший до сих пор сухопарый мужичонка в серой телогрейке — сосед Фирсова, взятый Жегловым в понятые.
— Про-онин? — переспросил участковый. — Не-ет, он еще когда свою «тулку» на велосипед поменял.
— Все равно надо с ним повидаться, — сказал я. — Они с Фирсовым-то в каких отношениях?
— В нормальных, ничего промеж ними не было, — ответил Воробьихин.
— Ну, коли и не было, он небось про охотников-то побольше твоего знает, — сказал участковому Жеглов. — Рыбак рыбака, как говорится, видит издалека. И охотник то же самое.
Пронин подтвердил слова участкового и даже велосипед показал — старенькую ободранную «украинку» с разноцветными шинами: одной черной, другой — видимо, трофейной — зеленой. И насчет охотников уверенно сказал:
— Нет ни одного во всей округе, я, может, потому «тулку» и продал, что не с кем в компании, значит, на охоту сбегать…
А когда шли уже по улице, возвращаясь к дому Фирсова, Пронин догнал нас и, запыхавшись, поведал:
— Совсем из головы вон! У меня недели две назад Толик Шкандыбин порох и дробь одалживал — патронов на пять. Я еще его спросил: «Ты что, полевать задумал?» А он говорит: «В деревню собираюсь, может, и поброжу по лесу с ружьишком. Там охота, — говорит, — раньше богатая была».
— Так у него ружье есть, выходит? — спросил Жеглов, иронически взглянув на Воробьихина.
— Нету, нету у него ружья, — торопливо сказал Пронин. — Я потому и забыл про него. У деда, говорит, двустволка, он колхозную конюшню сторожит.
Жеглов одобрительно похлопал Пронина по плечу и отпустил его. Воробьихин сказал задумчиво, вполголоса, будто сам с собой советовался:
— Вот Шкандыбин — это как раз шпана отпетая. Сидел не раз и поныне элемент уголовный. И живет с Фирсовым по соседству…
— Какие-нибудь счеты, споры между ними были? — деловито спросил Жеглов.
— Насчет этого не скажу, не слыхал. Заявлений от граждан не было.
Похоже было, что Жеглову надоел бестолковый участковый, потому что он сказал весело-зло:
— Слушай, Воробьихин, ты вообще-то для чего здесь проедаешься, а? Насчет этого ты не слыхал, того не видал, прочего не знаешь, а в остальном не в курсе дела.
Воробьихин обиженно скривил рот, забубнил что-то в свое оправдание, но Жеглов больше его не слушал. Он шел по улице широким, размашистым, чуть подпрыгивающим шагом, за ним безнадежно пытался угнаться участковый Воробьихин, который перестал интересовать Жеглова, словно и не существовало его никогда, и не говорили они ни о чем, и сроду нигде не встречались.
Именно тогда, в тот вечер, мне впервые пришло в голову, что Жеглов никогда не остановится на полпути, и человеку, в чем-либо разочаровавшему или рассердившему его, лучше отступить с дороги. И тогда, в тот незапамятно далекий вечер, я еще не знал, нравится мне это или вызывает глухое раздражение, поскольку меня восхищал жегловский опыт и умение заставить работать всех быстро и с полной отдачей и в то же время пугала способность вот так мгновенно и бесповоротно вычеркнуть человека, словно тряпкой с доски слово стереть.
Войдя в дом, Жеглов спросил жену и соседей пострадавшего:
— Ну-ка, друзья, вспоминайте, думайте, говорите — имел Толик Шкандыбин за что-нибудь зуб на Елизара Иваныча, а?
Жена ничего определенного сказать не могла, но вездесущий сосед сообщил:
— А как же! Была меж них крупная баталия… Толик этот, Шкандыбин, как вернулся последний раз из лагеря, заскучал: дружков его всех почти прибрали ваши, значит, милицейские товарищи. У него только и делов осталось — по вечерам ворота подпирать… Теперь завел он новую моду: соберет на лавочке пацанов-малолеток и давай про жизнь блатную, вольготную сказки рассказывать. Пацаны, известно, варежки разевают, а он им, гад, травит и травит. Елизар-то Иваныч сразу сообразил, зачем он компанию себе сколачивает, папиросами да винцом мальчишек угощает. На той неделе проходит Елизар Иваныч мимо сборища этого, услышал — кто-то из мальцов матом кроет. Невтерпеж ему, видать, стало, подходит он к ним и говорит Толику: «Ты вот что, кончай это дело, сам себе живи как хочешь, не маленький, а ребят оставь в покое». А Толик смеется. «Я, — говорит, — их не зову, они сами ко мне липнут, что ж мне, гнать их, что ли?» Ну, Елизар Иваныч в дискуссию с ним вступать не стал, он человек простой — поднес к его роже кулачище свой пудовый и пояснил: «Я тебе слово свое сказал. Не послушаешь — милицию звать не буду, сам тебя отработаю так, что мать родная не узнает!» Шкандыбин вскочил, распсиховался, на губах пена — авторитета, видать, жалко, — и кричит Фирсову: «Ты потише, так твою и растак, пока пера моего не пробовал! Я те все кишки наружу выпущу!» Елизар Иваныч нервничать не стал, вмазал Толику легонько по морде, тот кровью и залился, на ногах не устоял. А Елизар Иваныч ребятишек прогнал по домам, на том все и кончилось…