Вошел священник в белом до пят облачении, с капюшоном, опущенным на лицо. Зеленая епитрахиль облекала его. Он сделал несколько шагов по направлению к алтарю, глаза его были опущены, но спину он держал очень прямо и бережно нес перед собой накрытую чашу. Дойдя до алтаря, священник склонился в низком поклоне, и по видимому усилию, какого стоило ему это движение, я понял, что он далеко не молод. И тем не менее я оказался не готов к тому, что увидел. Священник выпрямился и откинул капюшон: это был доктор Уильям Бернард!
Он поставил чашу на алтарь у левого края, снял с алтаря бурсу из плотного зеленого бархата, двумя пальцами извлек и развернул тонкий антиминс и накрыл белым льняным покровом середину алтаря. Затем аккуратно установил чашу на антиминс. Служка нервно топтался у него за спиной: мальчишке с виду, казалось, лет девятнадцать, и ему явно невмоготу было стоять вот так, с обнаженной головой, на виду у скрытых капюшонами прихожан. Должно быть, студент, прикинул я.
Стоя лицом к алтарю, Бернард осенил себя широким крестом, коснувшись перстами лба, груди, левого и правого плеча:
— In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti. Amen. [31]
Воздух как будто сгустился. Мы все, казалось, разделяли смертельную опасность творимого обряда, даже я, который не принадлежал к этому кругу. Каждый шорох, каждый звук — крик ночной птицы, скрип старых досок — рождал волну страха, которая пробегала по всему собранию. Все замирали на миг, прежде чем тихо и осторожно выдохнуть.
— Introibo ad altare Dei, [32]— провозгласил Бернард негромко, но торжественно.
Ветер вдруг ударил в деревянные ставни, вздулись плотные черные шторы на окнах, заметалось пламя свечей; юный служка пугливо завертел головой — ему почудилось, что в комнату кто-то вошел. Но Бернард продолжал, невозмутимо и важно: каждое слово и каждый жест этого обряда были давно и навеки отпечатаны в его душе.
Музыки не было, прихожане шептали ответы еле слышно. Повинуясь знакомому привычному ритму литургии, я одновременно со всеми опустился на колени. С какой-то усталой печалью я вспомнил, как много некогда значили для меня эти слова и эти жесты; им был подчинен каждый день и час моей жизни. Теперь я повторял давно затверженные фразы, но они были для меня мертвы.
Бернард вынул из маленькой дарохранительницы гостию, вознес ее над головой, отпил вина из чаши и наконец обернулся лицом к собранию.
— Ессе Agnus Dei, ессе qui tollit peccata mundi, [33]— возгласил он.
Я поднял голову и встретился со взглядом его водянистых старческих глаз. Я выдохнул и замер: мне показалось, что этот взгляд пронизал меня насквозь, видит все на самом дне моей души. Но оказалось, я не о том думал: Дженкс положил руку на мой локоть, удерживая меня на месте, и я понял: хотя мне позволили присутствовать на службе, они не забыли, что я отлучен и причащаться мне не положено.
Напрасно они беспокоились: с тех самых пор, как я покинул монастырь, я даже мысленно не участвовал в таинствах, то ли из суеверия, то ли из уважения — трудно сказать. Но когда дюжина прихожан ринулась к алтарю, падая на колени и раскрывая рты, как голодные галчата, я невольно попятился к стене, опасаясь, что тут-то во мне и разоблачат осведомителя: ведь обряд творился именно ради этого кульминационного акта, и отказ участвовать в нем не мог не показаться странным и подозрительным. Но, видимо, Дженкс заранее предупредил своих товарищей: хотя кое-кто и оглянулся на меня с любопытством, ни один взгляд не задержался надолго, и скоро уже я вместе со всеми бормотал «Deo gratias» [34]в ответ на Бернардово «Benedicamus Domino». [35]
Месса закончилась, спало напряжение, от которого, казалось, искрил воздух, все заторопились уходить. Я стоял у двери, стараясь проникнуть взглядом под каждый капюшон, но если наталкивался на ответный взгляд, то поспешно опускал глаза. Длинные пальцы Дженкса опять сомкнулись на моем запястье: он призывал меня подождать, пока все уйдут. Одной из последних мимо меня проскользнула какая-то приземистая фигура, руки под плащом были сложены, как у монаха. Этот человек остановился и обернулся ко мне; в этот момент ярче вспыхнуло пламя свечей, и я чуть не задохнулся от изумления: Адам, слуга ректора, застыл передо мной, глядя на меня с таким же изумлением, как я на него. Он даже рот приоткрыл, как будто собираясь что-то сказать, но хватило одного сурового взгляда книготорговца, чтобы старик заспешил прочь.
Наконец я остался наедине с Дженксом, и он откинул с лица капюшон. Только Хамфри Причард остался убирать в комнате, прятать церковную утварь. Свечи на алтаре он оставил догорать, но света от них было немного. Дженкс смерил меня оценивающим взглядом.
— Перейдем к делу, — негромко заговорил он. — Прошу вас, снимите плащ. Здесь вы среди своих. Кошелек прихватили, доктор Бруно?
Я откинул капюшон и твердо встретил его взгляд.
— А вы прихватили книгу, мастер Дженкс?
Изуродованное лицо медленно раздвинулось в улыбке.
— Книгу? Сначала скажите, какую цену вы готовы уплатить за нее?
— Сначала нужно взглянуть, — в тон ему отвечал я. — А сколько вы просите?
— Сложный вопрос, Бруно. Цена предмета — любого предмета — полностью зависит от того, насколько он необходим покупателю. К примеру, эта книга. Я знал только одного человека, который хотел иметь эту книгу так же сильно, как вы, и он готов был заплатить за нее много, очень много. Возможно, больше, чем у вас имеется. — Он покосился на мой кошелек, и алчный блеск вспыхнул в его глазах.
— Кто это? Вы ее не продали?
Тут дверь распахнулась, и я невольно вздрогнул. Но это был тот же доктор Бернард, уже не в облачении, но в обычном плаще поверх своей университетской мантии. Руки он почему-то держал за спиной.
— А я как раз повествую доктору Бруно о том клиенте, который хотел приобрести греческий манускрипт из собрания декана Флеминга, который вы спасли во время чистки шестьдесят девятого года, — сообщил Дженкс Бернарду, и тот задумчиво кивнул в ответ.
— Я нашел эту книгу в старом сундуке, — пояснил он. — Я тогда только заступил на должность библиотекаря, а мой предшественник то ли не мог прочесть рукопись, то ли не знал ей цену. Но я-то узнал ее и понял, что она очень ценна. И очень опасна — в зависимости от того, в чьи руки попадет.
— Так вы ее украли? — поторопил я рассказчика.
Бернард нахмурился.
— Ничего подобного. Да я и не смог бы: каждый год проводилась полная опись всего собрания, любая пропажа тут же была бы замечена. Но Господь помогает тем, кто стоит за веру: в шестьдесят девятом году началась, как вам известно, чистка университетских библиотек, и, пока наши гости в своем рвении истребляли все, что казалось им опасным, нетрудно было вынести из колледжа кое-какие, скажем так, нежелательные рукописи. Я сказал Роуленду, что у меня есть пропавшая рукопись Гермеса Трисмегиста, которую Фичино отказался переводить, убоявшись ответственности перед христианским миром. Должно быть, Дженкс не вполне поверил моим словам, пока я не принес ему манускрипт.
Дженкс махнул рукой, отметая это обвинение.
— Как только я заглянул в книгу, так сразу убедился в ее подлинности, — сказал он. — Козимо Медичи заплатил целое состояние за то, чтобы ему нашли ее в Византии, но прочесть так и не смог. А я знал, что есть один человек, который заплатит мне любую сумму, лишь бы заполучить этот манускрипт в свою коллекцию.
— Думаю, вы знаете, о ком идет речь, — лукаво намекнул Бернард. — Он был наставником вашего друга Филипа Сидни. Колдун Джон Ди, астролог еретички Елизаветы.
— Значит, — я в растерянности переводил взгляд с одного собеседника на другого, чувствуя, как угасает надежда, — значит, книга у Джона Ди? Вы ему ее продали?
— И да и нет, — отвечал Дженкс. — Я согласился уступить ему книгу за большие деньги, мы обменялись письмами, и Ди лично приехал в Оксфорд, чтобы совершить сделку. Но тут вмешался случай — то ли Провидение, то ли иная сила.
— О чем вы говорите? — нетерпеливо спросил я, утомившись этой игрой в кошки-мышки.