Разбегающиеся кролики начали выскакивать со всех сторон и путались в сетках. Дон Сегундо и его дочка высвобождали зверьков и снова накрывали норы. Старик чувствовал себя главным героем представления.
– Ну что? Как вам нравится это зрелище?
Но Сиприано теперь смотрел на Теодомиру, как она ловко приканчивала крольчат, нанося смертельный удар по затылку с несокрушимым хладнокровием.
– И вам их не жалко?
Ее теплый, сочувственный взгляд не позволял заподозрить ее в жестокости.
– Жалко? Вот еще! Я люблю животных, – улыбнулась она.
Они прошли по шести «гнездовьям» и, возвращаясь, подобрали мешки с добычей – девяносто восемь штук. Дон Сегундо ликовал.
– Такой кучи хватило бы вашей милости, чтобы подбить десяток курток. Ей-ей, лучше, чем тридцать овчин.
Потом, после обеда, когда Сальседо раскачивал Королеву Парамо на качелях между двумя дубами рядом с домом, она заливалась смехом и просила качать помедленнее, потому что боится головокружения. Но он толкал качели со всей силой своих мускулистых рук. И при одном таком толчке его рука случайно скользнула по доске, на которой сидела Теодомира, и коснулась ее ягодиц. Тело ее оказалось не рыхлым, как можно было предположить, судя по ее полноте и бледности, нет, оно было тугим и нисколько не поддалось нажавшей на него руке. Сиприано охватило волнение. И девушка тоже, как будто, смутилась. Сделал ли он это умышленно? Сальседо, наконец, внял ее мольбам, и движение качелей замедлилось. Тогда она начала расхваливать его подбитые мехом кафтаны и призналась, что несколько раз побывала в лавке на Корредера-де-Сан Пабло. Сальседо, покраснев, пристыженно улыбался. Ему было приятно, что его дело оказалось прибыльным, однако никогда в голову не приходило хвастаться своей идеей, которая ему казалась несколько плебейской. Перед некоторыми особами он даже стыдился о ней упоминать. Но Теодомира, пользуясь размеренным движением качелей, продолжала хвалебные речи: больше всего ей, мол, нравится куртка на меху нутрии, но она не понимает, как можно убивать такого красивого зверька. Тут он ей напомнил о хладнокровном убийстве кроликов, но девушка возразила, что надо различать животных, предназначенных человеку в пищу, от всех прочих. Тогда он спросил, неужели животные, которые дают мех, обогревающий человека, не заслуживают такого же обхождения, на что она заметила, что убивать животных руками наемников, как он поступает, еще более непростительно, чем убивать их собственноручно. По ее мнению заказчик хуже, чем простой исполнитель. От этого спора Сиприано Сальседо начал ощущать ребяческое удовольствие. Он подумал, что после школьных лет ни с кем не спорил, что ни разу никто не давал ему повода поспорить хотя бы из-за пустяка. И когда девушка сказала, что любит животных, в особенности овец, за то, что они всегда улыбаются, Сальседо, только чтобы ее подразнить, упомянул лошадь и собаку, но она раскритиковала его симпатию к ним: собака не способна любить, она эгоистичная и льстивая, что ж до лошади, то она трусливая и кичливая, это животное настолько себялюбивое, что никак не может возбудить нежность.
На следующей неделе Сальседо приехал к ним с курткой, отделанной мехом нутрии, в два раза большего размера, чем понадобилось бы ему самому. Теодомира, опять переменившая наряд, была благодарна за внимание. Потом они отправились верхом на прогулку и поговорили о периодических вырубках леса угольщиками, что приносит ее отцу не меньше денег, чем овцы. Королева Парамо сидела в седле по-женски на некрасивом чубаром коне, напоминавшем корову, которого звали Упрямец. Сальседо ее спросил, не в Индиях ли она научилась ездить верхом, но она объяснила ему, что в Перу побывал только ее отец, а она оставалась в Севилье у тетки, пока дон Сегундо десять лет отсутствовал. Тогда Сиприано сказал, что она усвоила андалусское изящество, и она так глянула на него своими медовыми глазами, что привела в смятение.
Отныне Сиприано Сальседо ночами не знал покоя. Сцена с качелями, воспоминание о беглом прикосновении к телу девушки приводили его в возбуждение. На следующий день после этого случая он, едва рассвело, поспешил к падре Эстебану, которого, можно сказать, наобум избрал себе духовником после печального расставания с Минервиной более пятнадцати лет назад.
– П…падре, признаюсь, что я притронулся к телу женщины и испытал наслаждение.
– Сколько раз, сын мой, сколько раз?
– Один-единственный раз, падре, но, право, не знаю, сделал ли я это по своей воле.
– Ты даже не знаешь, действовал ли умышленно?
– Все продолжалось несколько секунд, падре. Я раскачивал девушку на качелях, и моя рука соскользнула, или же я сам нарочно опустил ее. Меня одолевают сомнения. Вот в чем моя проблема.
– Значит, качели? Ты хочешь сказать, сын мой, что дотронулся до ее ягодиц?
– Вот именно, падре, до ягодиц. Именно так.
Строго говоря, такое душевное состояние не было для него новым. Материальное благополучие лишь обострило его неверие в себя. Несмотря на свои годы он продолжал терзаться угрызениями совести, и чем ревностнее становилось его благочестие, тем больше мучений они причиняли. Бывали дни торжественных молебнов, когда он слушал подряд по три мессы, сокрушаясь, что с недостаточным вниманием молился на предыдущих службах. И однажды он упрекнул пожилого мужчину, пришедшего в храм после вознесения даров[90], объяснив ему недостойность такого поступка. Он старался говорить осторожно, чтобы не оскорбить, но тот человек возмутился – кто он такой, чтобы наставлять его в делах совести, он, мол, не потерпит назиданий от всяких нахальных щеголей. Тогда Сиприано Сальседо попросил прощения, сказав, что, не сделай он замечания, он чувствовал бы себя ответственным за грех опоздавшего и что упрек, с виду дерзкий, был подсказан желанием спасти душу ближнего. Разъярясь, «ближний» схватил Сиприано за лацканы камзола, стал трясти, и в миг наивысшего раздражения произнес кощунственные слова. Сиприано, удрученный, пришел к падре Эстебану.
– П…падре, я каюсь в том, что по моей вине человек произнес кощунственные слова.
Священник внимательно выслушал его и указал на пределы религиозного рвения, на необходимость уважать чувства других, на что Сиприано возразил, что еще в школе его учили – надо радеть не только о своем собственном спасении, в конечном счете стремлении эгоистическом, но также помогать спастись нашим ближним. Падре Эстебан только заметил ему, что любовь к ближнему, конечно, христианское чувство, но не следует никого унижать или оскорблять.