Выбрать главу

Юный Матей видел в Венеции спасение от убожества и разложения, царивших во дворце Диоклетиана. Огромный город, вознесшийся на песчаных отмелях, пленил воображение молодого монаха, у которого не хватало сил постоянно находиться в состоянии боевой готовности, слышать звон мечей, выносить аскетическую строгость и пуританизм провинциальных нравов.

Жилище священника Вендрамина, старого друга и соратника Марка Антония, стояло в том месте, где площадь Святого Марка подходит к Большому каналу. От Дворца дожей и собора святого Марка до церкви святого Маврикия, настоятелем которой был Вендрамин, бесконечной чередой красовались дома самой разной архитектуры, воплотившие в себе элементы зодчества флорентийского ренессанса и средневековой Византии; мавританское кружево сочеталось с изяществом французских замков и безыскусной простотой деревенских построек побережья Истрин; все это возникало перед изумленным взором пришельцев в самых неожиданных и свободных комбинациях. Окрашенные в яркие цвета, прихотливо убранные фасады высились вдоль многочисленных то широких, то узких каналов, словно замирая на миг перед ажурными мостами. Вряд ли где-нибудь еще можно было увидеть столь прекрасные окна и балконы! Безукоризненный, веками формировавшийся вкус определял движение руки мастера зоркий глаз которого максимально использовал ограниченное пространство. Двойные и тройные ажурные арки, рожденные чудесной игрой фантазии своды в обрамлении затейливого каменного кружева, цветные стекла витражей, скрывавшие от нескромного взора обитателей домов, все это сверкало под солнечными лучами или в трепетном свете фонарей, живя самостоятельной неповторимой жизнью. Прихотливые арабески и замысловатые украшения, воплощение капризов прелестных дам, удивительная игра бесконечных оттенков благородного камни увлекала в неведомое, суля сказочное наслаждение. Проплывая в гондоле под нависающими над самой водой балконами, чужеземец ловил шаловливые взгляды из-за парчовых занавесей, порой навстречу ему из глубины темных покоев устремлялся пламенный взор, словно бы отражавший сияние огромных золотых люстр, которые освещали убранство редкостной красоты. Богатство и наслаждение наполняли атмосферу. И казалось, что все это невозможно, немыслимо на обыкновенной твердой земле, которую попирали обычные утомленные повседневностью люди! Неслыханные приключения начинались со случайных встреч, и ночные маски, сидя на высоких носах своих лодок, устремлялись к добыче.

Мимолетный взгляд, брошенный из окна, очаровал и прекрасного молодого монаха, измученного долгим поддержанием. Конечно, такого нельзя было избежать в этом веселом городе, исполненном истомы и блаженства. Взор пылкой прелестницы сразил Матея у пристани английского посольства в тот самый момент, когда он вез письмо Доминису. Запыхавшийся от быстрой гребли, охваченный невыразимым восторгом, он привязывал гондолу к столбику, тихо напевая услышанную где-то арию.

– Ла-ла-ла, – отозвался в унисон женский голос, – ла-ла-ла…

Матей поднял голову. Из ажурной лоджии ему улыбалась самая настоящая венецианка, какую можно было увидеть разве что в чертогах богатого иностранца. Cэp Генри Уоттон часто обменивался письмами со сплитским архиепископом, и волнующие разговор взглядов, которые становились все более долгими и красноречивыми, завершился наконец ночной встречей. В объятиях опытной и темпераментной красотки созрел Адонис, столь робко начинавший на сплитском чердаке.

Душевное равновесие аскетичного Ивана также было нарушено, но по другой причине. Сверкающая, ослепительная, кипящая жизнью Венеция усилила в его сердце тоску по родине. Каждый проведенный здесь день казался ему потерянным. Все, о чем рассказывал после увлекательных прогулок упоенный Матей, ему хотелось перенести на свою пребывавшую в нищете родную землю. Венецию он воспринимал не как определенный жизненный идеал, но лишь как олицетворение тех перемен, которые следовало осуществить на противоположном скалистом берегу Адриатического моря. Настойчиво и часто напоминал он хорватскому примасу о ждущих его на родине неотложных делах, уговаривая вернуться.

Архиепископ писал письма своему непокорному капитулу, Большому совету и общине. На бумагу переносил он непроизнесенную в кафедральном соборе проповедь, охваченный гневом, полный обиды, разочарований, всякий раз заново переживая жгучее чувство унижения, с каким он поднимался на кафедру в тот злосчастный день. Латынь не позволяла ему высказать полностью то, что лежало на сердце, да и дальность расстояния способствовала смирению бесов. Трезвый анализ положения неизменно побеждал в нем полемический ныл, и тогда его пером водила черная тоска. Почему? Почему, спрашивал он своих прихожан, почему он стал им так ненавистен? Он не видел за собой вины, а предъявленные ему обвинения считался облыжными и не имеющими под собой оснований Не его вина, что другие исказили католическую веру; он же опирался на Священное писание и христианские заповеди. Его бич хлестал лишь по движимой мерзким эгоизмом и властолюбием римской курии, которая отвергала его праведные· требования. Вместо того чтобы попытаться понять, его слова извращали, на него клеветали.