Меня, случается, спрашивают, за что я его так возненавидел? Я, браславский стольник[3] Ян Казимир Бржоска, некогда ему приятель, свой у него в доме. Кто напрямую спрашивает, вслух, кто молча, одними глазами. Я отвечаю издевательски, со шпилькой. Вы о чем, мол, почтенный пан, — о том, почему я на Лыщинского написал? А вы, ваша милость, как себя бы держали, если бы столкнулись с богоотступничеством? Утаили бы? Стали бы еретику сообщником?.. Словно сдувает любопытного господина. Потом встречаемся, так глупые вопросы уже не задает — угодливой собачкой крутится вокруг…
Но господу нашему, отцу небесному, — ему то известно. Пусть же он в безмерном милосердии своем простит: не возмутился я, не воспылал благородным гневом, наткнувшись на писанину безбожника. Наоборот — возрадовался. Ну, голубчик, крышка тебе, конец, сказал я мысленно приятелю. Спишь в своей постели сном праведника, нахохотавшись за ужином с гостями. Видишь себя во сне на кафедре перед учениками, внимающими каждому твоему слову или перед барышнями-почитательницами. А на самом деле тебя уже нет. Ты сам уже химера, если повторить то, что пишешь ты о боге. В моих руках твои тетради, — пятнадцать звеньев цепи, которой ты, считай, уже скован. В моих руках ловушка, и в той ловушке — ты…
Я чувствовал себя в те минуты, словно мне к язве приложили бальзам. Ведь только час-другой прошел, как Лыщинский затеял со мной разговор о деньгах, которые я должен был давно вернуть. Сказал, что обещаньям моим уже не верит и что если я вновь не сдержу слово, то не пощадит моей шляхетской чести и взыщет деньги через суд.
А мы тогда налетели к нему в гости большой пьяной оравой. И у него с божьего благословения приняли еще — скаредой он не был, не хочу возводить напраслину. Засиделись, и он оставил всех ночевать. А поскольку места в покоях для гостей не хватило, то мне, своему человеку в доме, постелили в кабинете хозяина. И вот там зачесались у меня руки, захотелось влезть в стол. То ли заметил уголок бумаги и надумал сложить еще одно слезное прощение — не надо, мол, брат Лыщинский, в суд, получу с холопов по осени и тогда уж, на кресте готов поклясться, возвращу до медного гроша. То ли захотел поискать прежние свои подобные письма, дабы не было чем другу-кредитору меня донимать. И вдруг там, в ящике стола… Хмель как рукой сняло — словно и не пил. Только сердце — тук, тук. И сладкое облегчение, томление во всем теле. Кончился Лыщинский, больше не опасен. «Вера, которую считают священной, — лишь человеческая выдумка…» Разве мог я не тронуть тетради? Ведь он что, умник, сделал? Ведь он взял и подарил мне денежки, которые вчера еще так беспощадно взыскивал!..
Небось спросите: а если б не был я должен Лыщинскому — тоже бы за тетради ухватился? Тоже послал бы их в Вильню епископу? Как на духу скажу — послал бы.
Думаете, не страдала моя гордость — стоит очутиться с ним рядом на людях, и все не к тебе — к нему. Думаете, не замечал я, что и сам он, хоть мы считаемся приятелями, ко мне не очень-то?.. Что для него был Бржоска? Самое большее — собутыльник, с которым не скучно в застолье. А оно повернулось вон как: я в расшитом золотом жупане рядом со свитой короля, и на меня почтительно, со страхом оглядываются, а он в смердящем рубище — на эшафоте. Исхудавший, сгорбившийся, седой. И сейчас его укоротят на голову…
Богоотступникам так и надо! Вишь, замахнулся — бога, говорит, нет. Ах ты, люцифер! Ах, сатанинская отрыжка! Стой теперь, пока на деревянную подушку не положили. Это о таких, как ты, в писании: «Не будь слишком умным, дабы не оказаться глупцом».
…Но зыркает, дьявол… В мою сторону голову повернул… Хм, не заметил. На короля поглядел. На послов святейшего папы… Меня не замечает опять. Не видит и вправду? Не узнает? Или делает вид, будто не узнает и не видит?.. Ну и глупости лезут в голову… Какая мне разница — не видит или притворяется, что не видит?!.
Но все-таки — неужели и сейчас для него, сатаны, я нечто не достойное внимания?
Ну, что вы заладили — Бржоска, Бржоска… Будто я не знаю ему цену. Будто очень долго следует присматриваться, чтобы увидеть, что человечек это мелкий, бессовестный, завистливый. И что пыл в его нападках на Лыщинского — из соображений совсем не высоких.
И о Лыщинском тоже — что вы все начинаете, а договорить боитесь! Не надо бояться, я с вами согласен. Я знаю, что шляхтич он достойный уважения — за ум, образованность, за человечьи качества.
Однако то, что я думаю, и то, что исполняю по велению долга, — вещи разные. Как частное лицо, я, Симон Курович, могу Лыщинского и жалеть, и даже уважать. Но как инстигатор, королевский прокурор, я обязан и буду искоренять огнем и мечом безбожие!