Сначала он плакал молча, но потом не мог совладать со стоном. Он больше не видел ни полицейских, ни жены, ни отца, ни даже самого младшего сынка Зигмуся, который именно проснулся и стоял в кухне, держась за штанину отцовских брюк. Из всех детей как раз он больше всего напоминал своего умершего брата, маленького покойника, что лежал сейчас в морге.
Игнаций Питка не слышал разговоры отца с полицейскими.
— Кто еще к вам приходил? — спросил аспирант Цыган, записывая очередную фамилию в записной книжке. — Но кроме родных и соседей!
Старый столяр нахмурился.
— Пан Питка, — отозвался Попельский, — мои люди уже опросили детей во дворе, с которыми в тот день играл Геня. Дети рассказали, что играли в прятки по соседству. Одна девочка сказала, что Геня спрятался во дворе за овощной лавочкой на улице Королевы Ядвиги. Было после полудня, тепло. На этом дворе собираются жители, играют в карты и шашки. Геня должен был выйти из-за лавочки с кем-то, кого он хорошо знал. Если бы его зацепил незнакомый, он бы вырывался, кричал. Кто-то бы его услышал, кто-то заметил бы, что мальчик сопротивляется. Назовите мне, пан Питка, все фамилии, которые только придут вам на ум! Всех, кто когда-нибудь к вам приходил. Кого Геня мог знать!
— Ей-богу, что не знаю, — ответил старый столяр, приминая табак в бумажке и думая про своего соседа-коммуниста.
— Пусть бы он уже перестал скручивать эту самокрутку, — прошептал Попельский своему заместителю. — Дай, Стефцю, ему сигарету. И мне тоже.
Игнаций Питка уже не плакал и обнимал жену. Зато малый Зигмусь грустно хныкал, словно понял все горе, постигшее семью.
— Ну, тогда пишите цузамен[21] трех разом, — сказал Валерий Цыгану, решив все-таки не выдавать своего соседа. — Тадей Йойко, маляр, Мундзьо Орфин, каменщик и Казьо Ситкевич, грабарь. Ага, еще Тольо Малецкий, каменщик, как и мой Игнась. Они все делали вместе с Игнесем у одного шмайгелеса[22] на Вульце. А после работы сюда приходили, и в карты поиграли, и перекусили, и водки немного выпили. Но все с фасоном.
— Тадеуш Йойко, так? — переспросил Цыган. — Каменщик, так? Назовите еще раз остальных, потому что я не успел записать! Дольо или Тольо Малецкий?
— А разве я знаю?
— Вы сосредоточьтесь. Это большая разница. Дольо — это Адольф, а Тольо — это Анатоль.
Попельский перестал слушать Цыгана. Зигмусь продолжал плакать. Никто не утешал малого. Его родители сидели молча. Попельский подошел к малышу и вытащил из кармана мятные леденцы. Присел и протянул мальчику конфеты. Зигмусь спрятался за отца и недоверчиво поглядывал на незнакомца.
Цыган закрыл блокнот, встал и потер красные от недосыпания глаза. Комиссар выпрямился и застегнул пиджак. Махнул рукой товарищу, чтобы тот показал ему заметки. Несколько минут анализировал список фамилий и кивал головой, словно пересчитывал их. Тогда указал Цыгану на одну из фамилий. Его жест означал: этим займусь я! Полицейские вышли, а семья Питки осталась наедине со своим отчаянием.
На галерее до Попельский и Цыгана донесся запах сирени, которая цвела во дворе. Они облегченно перевели дыхание, покинув душное помещение.
Хлопнула дверь. Валерий Питка, прихрамывая, подошел к Попельскому.
— Пан кумисар, — сказал старый столяр. — Клянусь, что убью того сукина сына, что убил нашего Геню. А тогда пешком до Ченстохова…
— Пойдешь до Ченстохова, Валерка? На богомолье? Правда? — спросил Попельский, взглянув на его залатанные ботинки.
— На зіхир[23], — старик смотрел на полицейского уверенным взглядом. — Помолюсь, когда того гада убью. Убью, а там помолюсь Пресветлой Марии.
— Правда?
— На зіхир.
— Тогда я тебе куплю хорошие ботинки на то богомоле! — пообещал Попельский и спустился с галереи.
VIII
Было четыре часа утра, когда Попельский оказался на углу Сапеги и Потоцкого. Протер глаза и увидел над Цитаделью уже хорошо заметную светлую полоску, которая предвещала теплое, ясное утро. Обычно в это время он возвращался в свою квартиру на Крашевского и, перед тем как лечь спать, выкуривал на балконе последнюю сигарету, слушая щебетание птиц в Иезуитском саду. Потом укладывался, чтобы проснуться, как всегда, после полудня. Но в этот раз он поступил совсем по-другому и прогнал мысль о чистой, прохладной постели и птичьих трелях. Сделал это не из чувства долга и не от страха перед угрызениями совести. Вернуться домой ему не позволила привычка к комфорту. Попельский был настоящим утонченным сибаритом и не мог позволить себе бессонницу. Но знал, что именно она будет преследовать его, если он не проверит определенной информации.