— Ишь, насосался как! Хорошее же на Дону братство! — с насмешкой вымолвил он. На это Степанка хмуро ответил:
— Было братство да сплыло. И тут от чужого добра жиреть стали богатеи. — Замолчал казак, и оба, притихшие, вернулись в курень…
Напротив, на бугре над самым Доном, Ермак рыл землянку, песни пел, а Уляша не выходила из головы. Совестно было Ермаку перед товарищем. Степанка хоть и мрачный на вид человек, а отнесся к нему душевно, подарил ему кривую синеватую саблю. Казак торжественно поднес ее к губам и поцеловал булат:
— Целуй и ты, сокол, да клянись в верном товариществе! Меч дарю неоценимый, у турка добыл — индийский хорасан. Век не притупится, рубись от сердца, от души, всю силу вкладывай, чтобы сразить супостата!
— Буду верен лыцарству! — пообещал Ермак и, опустив глаза в землю, подумал: «Ах, Уляша, Уляша, зачем ты между нами становишься?».
На ранней заре ушел казак ладить свой курень. Ветер приносил со степи, над которой простерлось глубокое, синее, без единого облачка небо, ароматные запахи трав. Парило. Тишина… И только по черному пыльному шляху скрипела мажара, запряженная волами, — старый чубатый казак возвращался с дальней заимки.
В полдень Ермак разогнул спину, воткнул заступ в землю. Внезапно перед ним выросла тонкая, вся дышащая зноем Уляша. Она стояла у куста шиповника и, упершись в бока, улыбалась. Сверкали ее ровные белые зубы, а в глазах полыхало угарное пламя. У Ермака занялось, заныло сердце.
— Ты что, зачем пришла? — пересохшими от волнения губами спросил он.
Блеснули черные молодые глаза. Уляша сильно потянулась и, жмурясь, сказала:
— По тебе соскучилась…
Ермак хрипло засмеялся:
— Почто чудишь надо мной?
— Потянуло сюда…
Она перевела дыханье и тихонько засмеялась.
— И воды студеной принесла тебе, казак. Испей! — Уляша нагнулась к терновнику и подняла отпотевший жбан.
Ермак сгреб обеими руками жбан и большими глотками стал жадно пить. От ледяной воды ломило зубы.
Уляша не сводила пристального взгляда с Ермака. Он напился и опять уставился в ее зовущие глаза. Околдовала его полонянка, казак шагнул к ней и, протянув жилистые руки, схватил девку, прижал к груди. Уляша застонала, затрепетала вся в крепких руках.
— Любый ты мой, желанненький, — зашептала она, — обними покрепче, пора моя пришла!
«А Степанка?» — хотел спросить ее Ермак и не спросил — почувствовал, что уже сорвался в пропасть. «Эх, чему быть, того не миновать!» — мелькнуло у него в голове, и он еще крепче обнял гибкое девичье тело.
Каждый день, пока Ермак строил свой немудреный курень, Уляша прибегал к нему, подолгу сидела, и все ласково с жаром упрашивала:
— Возьми меня, уведи от Степана: засохну я без любви. Самая пора теперь, гляди, какая весна кругом…
И забыл Ермак все на свете, — на седьмой день увел он Уляшу в свой отстроенный курень, в котором на видном месте, в красном углу, повесил подаренную Степаном булатную саблю.
— Вот и дружбе конец! — печально вымолвил он.
Уляша села на скамью, повела черными горячими глазами и сказала:
— Любовь, желанный мой, краше всего на свете…
Она протянула тонкие руки, и Ермак послушно склонился к ней.
Однако Степанка не порушил дружбу. Печальный и горький он пришел в курень Ермака, поклонился молодым:
— Что поделаешь, — сказал он. — Молодое тянется к молодому. Против этого не поспоришь, казак. Любовь! — станичник уронил голову. — Если крепкая ваша любовь, то и ладно, живите с богом! Вишь вон пора какая! — он показал на степь, на синие воды Дона, — весна в разгаре, пришел радостный день…
Весна и в самом деле шла веселой хозяйкой по степи, разбрасывая цветень. Ковыль бежал вдаль к горизонту, склоняясь под теплым ветром. Озабоченно хлопотали птицы, а ветлы над рекой радостно шумели мягкой листвой.
Уляша поднялась навстречу Степану, обняла его и поцеловала:
— Спасибо тебе, тату мой родненький, за доброе слово!
На ресницах Степана блеснула слеза: жалко ему было терять полонянку.
— Эх, старость, старость! — сокрушенно вздохнул он. — Кость гнется, волос сивеет… Отшумело, знать, мое дорогое время. Ну, Уляша, твоя жизнь — твоя и дорога! — он притянул к себе девку и благословил: — На долю, на счастье! Гляди, Ермак, пуще глаза береги ее!
Так и ушел Степанка, унеся с собою печаль и укоры. А Уляша как бы и недовольна осталась мирным расставанием: не поспорили, не подрались из-за нее казаки. Свела на переносье густые черные брови и, сердито посмотрев вслед Степану, сказала:
— Старый черт! Молиться бы тебе, а не девку миловать…
Петро Полетай, бравый казак с русым чубом, дружок Ермака, вышел к станичной избе и, кидая вверх шапку, закричал зазывно:
— Атаманы-молодцы, станичники, послушайте меня. На басурман поохотиться, зипуны добывать! На майдан, товариство!
На крики сошлись станичники, одни кидали вверх шапки, а другие подзадоривали:
— Любо, казаки, любо! Погладить пора путь-дорожку!
— За нами не станет, — весело откликнулся Полетай, — только клич атамана, зови есаула, — от прибылого присягу принимать, да в поход за зипунами!
Станицы и не видно, вся потонула в зарослях да в быльняке, а казаков набралось много. Зашумели, загомонили станичники. Ермаку дивно глядеть на бесшабашный и пестро одетый народ: кто в рваном кафтанишке, на ногах скрипят лапти, — совсем рассейский сермяжник, — но сам черт ему не сват — так лихо, набекрень, у него заломлена шапка, на поясе чудо-краса — черкесская булатная сабля, а за спиной тугой саадак-лук note 1 со стрелами в колчане, а кто — в малиновых бархатных кафтанах и татарских сапожках. Толстый станичник с озорными глазами хлопнул казака в лаптях по плечу:
— Пойдем выпьем, друг!
— А на что пить? — ответил лапотник, — видишь, сапоги целовальнику пошли!
— А мои на что? — засмеялся толстый и притопнул татарским сапожком, густо расшитым серебром. — Гуляй, казак!
Между тем топа уже кричала, волновалась, и у всех оружие: и турецкие в золотой оправе ружья, и булатные ножи с черенками из рыбьего зуба, и янычарские ятаганы, и пищали, изукрашенные золотой насечкой, и фузеи, — кто что добыл в бою, тем и богат.