— Ну вот! — сказал Ермак. — Другой голос. А то воеводой!
— А кем?
— Поди знай! На Руси нонече в славе, а завтра в колодке...
— Да полно тебе жалиться! Ты в служилом разряде. Верно говорил дьяк, про тебя Государь спрашивал. Он тебя помнит...
— Ну помнит, и слава Богу, — отговорился атаман.
Но и за завтраком, когда нес ко рту ложку с толоконной кашей да хозяйку похваливал, не мог отогнать тревожное предчувствие — не любил он, когда про него в царском терему спрашивали. Всегда это было предвестием беды или тяжкой службы.
— Эх! — сказал он Алиму, когда подали пирожки. — Сейчас бы в свои юрты на Дон. Жить бы доживать, Богу молиться. Так ведь и там мира нет. А у меня сейчас казаков три сотни, как их там прокормишь? Там у меня табун да две отары — маловато.
— Неужто чигов три сотни?.. Откуда их столько? — удивился Алим, омывая пальцы в чашке-полоскательнице и вытирая руки широким рушником.
— Да нет. Чигов-то десятка три. Но других родов казаки: боташевы, аксаковы, кумылги, буканы. С Червленого Яра.
— Погоди! — сказал Алим. — А разве ты не Сары Азман?
— Сары, да не Азман, а Чигирь! У тех кочевья на низу, а мы с Верхнего Дона. У нас юрт до Казарина-городка, дальше Букановский юрт, а Сары Азманы лукоморцы, на самом низу, почти что у Азова...
Они долго считались родами, уточняли, где и какие земли принадлежали какому роду. Это было одно из любимых занятий вольных казаков, которые никак не хотели примириться с тем, что многих родов уже нет в степи, а имена многих — позабыты... И живут вчерашние степняки аж до Студеного моря, до Литвы болотной, до Днестра и Терека... Всех разметала Золотая Орда. Когда-то были и стада тучные, и табуны, и отары. И славянские князья за честь считали породниться со степными знатными родами. И сливались степняки и жители лесов в один народ — русский, но когда это было! Пришли монголы, все перемешали, перепутали... А уж как явился в степи Тамерлан, да загнал Тохтамыша-хана в Сибирь, да начал Узбек-хан басурманскую веру насильно степнякам насаждать — так и побежали они кто куда, бросив родные юрты, реки, степи и увалы.
Не стал Ермак говорить, что у него-то оставались родовые юрты, а вот у хозяина его, городового казака Алима, кроме родовой тамги и нет ничего. На месте кочевий его предков — засечная линия, через кою ни конному, ни пешему ходу нет. Половина родов, ислам принявши, к татарам в Крым ушла, половина к московским князьям на службу подалась — как без хозяйства прокормишься? Только службой. Вот и получается донской казак Алим, московского жительства, на городовой службе. Правда, потянула степь нынче своих сынов. Частенько слышит Ермак — белгородская орда на Хопер вернулась. Каргин род на Дон ушел. Да и московские казаки чуть что — домой откочевать собираются. Только степь-то стала другой, не такой, как прежде, как старики сказывали. До прихода монголов была она домом и крепостью — никто туда сунуться не смел. А теперь — проезжая дорога, поле боя, нива войны... Трудно на этом поле укорениться, когда что ни год — враги со всех сторон налетают. Однако и без родины не может человек.
Помолясь Богу и позавтракав, пошел Ермак сам в Разрядный приказ, да и казаков проведать, что постоем в Замоскворечье стояли.
Запоясавши короткий полушубок, привесив саблю, как положено служилому казаку, и сбив на бровь атаманскую шапку с тумаком и кистью, Ермак с двумя казаками вышел на ослепительно сиявшую морозным инеем и снегом московскую улицу.
Белый дым из сотен печных труб поднимался строго вверх в чистое голубое небо. Даже глухие заборы выше человеческого роста из черных бревен, припорошенные снегом, смотрелись весело и нарядно. Пестрыми жар-птицами проходили мимо сугробов чинные москвички в золоченых киках, высоких кокошниках, парчовых душегреях и шубейках. Зевали около разведенных на ночь рогаток сторожевые стрельцы. Далеко виднелись их красные, желтые или зеленые, в зависимости от полка, кафтаны. У Москвы-реки Ермака обогнал городовой казак в синем архалуке и шапке с алым тумаком. И хоть летел он на взмыленном коне и, судя по заиндевевшей шапке и сосулькам на усах, гнал издалека, своих увидел — приветственно поднял нагайку и, свистнув, помчался дальше.
Во всех церквах толпился народ, на папертях, несмотря на мороз, нищие гнусавили Лазаря, высовывая из тряпья ужасные культи.
Юродивый, гремя веригами, прыгал босиком и без порток, в одной посконной рубахе до колен, колотил ложкой по медному котлу, надетому вместо шапки, что-то выкрикивал внимательно слушавшей его невеликой толпе.
Толпился народ и в торговых рядах. Чем ближе к Кремлю, тем гуще. Сквозь толпу проталкивались крикливые разносчики, продававшие пироги, сбитень. Не видать было только ни скоморохов, ни петрушечников — пост.
— Вот Москва! — покрутил чубом ермаковский есаул. — День будний, а народищу! Точно и не работает никто.
— Ты чо! — возразил второй казак. — Кака работа! Послезавтря — Рожжество.
— Работа работе — рознь, — сказал Ермак. — Кто работает — тому нонь роздых. А кто служит — тому роздыха нет, и труды его — по надобности.
— Да! — согласился есаул. — Война и в Светлое Христово Воскресение — война. Ее не остановишь!
— Эх! — вздохнул второй. — Как там наши во Пскове?! Как там Миша Черкашенин? Сказывают, он обет какой-то дал...
— Какой обет? — спросил Ермак.
— Да там... — замялся казак. — Станишники бают, дескать, было ему видение, мол, Иоанн Предтеча ему явился и сказал, что Псков падет, а Черкашенин, мол, обетовал взамен Пскова — голову свою...
— Кто это знать может, кому что попритчилось да во сне привиделось? — строго сказал Ермак. — Суесловы!
— Да нет, батя, — засуетился казак. — Черкашенин сам гутарил: мол, Псков отстоится в осаде, а я погибну. Мол, держитесь, казаки, — вы моею головою выкуплены...
— Эх! — крякнул Ермак. — То — бой! Чего людям не скажешь, чтобы дух поднять. Ну-ко, зайдем!
Они завернули в ближайшую церковь. Храм был полон беременных женщин.
— Вона! — хмыкнул казак. — Откель их столько? Понаперлись!
— Нонь Анастасия — ей молятся! — сказала строгая старушка. — Она, матушка, в родах воспомогает.
— А ну-ко, ну-ко... Умели, бабочки, с горки кататься, умейте и саночки возить, — засмеялся казак и вдруг увидел лицо атамана.
Ермак побелел, будто мелом вымазанный. Странно сверкнули его черные глаза. Он прошел к выносной иконе и пал перед нею в земном поклоне. Казаки смущенно отошли к выходу. Они видели, как Ермак долго стоял на коленях, а потом поставил свечи на канун — на поминание усопших.
Поставили свечи и о здравии, о Мише Черкашенине и всех воинах Христовых — казаках, в боевых трудах пребывающих.
Дальше шли молча. Казаки боялись даже переговариваться. Впереди шел, глядя себе под ноги, как-то сразу постаревший атаман.
У громадной избы Разрядного приказа он вдруг снял шапку и, оборотившись на купол Успенского собора, перекрестился:
— Вот как в один день припало... Неспроста это. Неспроста, — и нырнул в дверь.
Казаки протискались к стоявшим поблизости саням, присели на солому.
— Чегой-то он? — спросил казак, тот, что был помоложе.
— А хто знаить? — ответил односум. — Може, у него память сегодня какая-то совершается... Зря он, что ли, на поминание поставил? Надо его родаков спросить. Мы-то ему не кровные. А в сотне человек с полста будуть его рода. Оне должны знать.
— Так они тебе и сказали! Они чуть что — бала-бала по-своему, я и не понимаю ничего.
— А ты разве не коренной казак?
— Коренной. Да я из городовых. У меня и дед, и прадед в Старой Ладоге да в Устюге служили, я на Дону отродясь не бывал. У меня и матушка из Устюга...
— Эх! — сказал казак постарше. — Я и сам-то уж не все понимаю по-нашему. А жалко. Говорят, второй язык — второй ум.
— Где на ем говорить-то? — сказал молодой. — И в Старом-то поле все давно по-русски говорят. Ты хоть одного казака видал, кто бы по-русски не говорил? Хоть он самый коренной-раскоренной!
— Эт верно, — охотно согласился казак постарше. — А ну-ко ты покарауль маленько, а я прикемарю. Чей-то на сон тянеть. На вот, от скуки, — он дал молодому кусок пирога с кашей, — пожуй.