Выбрать главу

— Он, — прошептал Ермак. — Он.

Атаман расстегнул пошире ворот рубахи мертвеца, и казаки увидели пороховую синюю татуировку — тамгу рода Буй-Туров. Гнедых туров — Быкадоров.

— Он! — прошептал Ермак, валясь, будто подкошенный, в головах у Черкашенина. Он поджал ноги, как обычно сидят степняки. Подтянул за плечи задеревеневший труп и положил голову Черкашенина себе на колени.

— Ах! Миша... — простонал он, разрывая архалук к в сердечной муке натягивая его на голову и валясь лицом прямо в лицо Черкашенина. — Миша, брат мой крестовый... Родова моя...

Казаки молча вышли из стен сожженной церкви, поскольку нельзя чужому человеку быть на первом оплакивании.

Они присели на корточки у стены, где топтались и всхрапывали, чуя мертвецов, привязанные кони. Ляпун, раскачиваясь, шепотом начал читать отходную молитву. Казаки крестились, призывая Господа быть милостивым к усопшему. Снег пошел гуще и насыпал белые башлыки казакам на плечи, коням запорошил гривы и челки, покрыл пухом седла...

Ермак не выходил из храма. Сусар несколько раз заглядывал в провал двери. Ермак все так же сидел над лицом Черкашенина, укрывшись с ним вместе одним архалуком.

— Ну чо?

— Кричит! Вовсе заходится.

— Да, — сказал Ляпун. — Боле у него на свете никого не стало. Они ведь побратимами были. Крестовыми. Мы тут были, ходили на Литву, а крымцы налетели на низовые городки да и подожгли. Сказывают, у Ермака и жену сожгли, и детей...

— А хто кажет, что у него сын был и внучонок? — сказал Сусар.

— Сказано табе — всех. Уж кто там, где, не ведаю. А только всех... А у Черкашенина сына увели в полон — Данилу. Вот это я уж верно знаю! Потому как мы тогда сразу со службы в войско помчались. Черкашенин сам станицы объезжал, у казаков в ногах валялся: просил пособить сына возвернуть... Там много атаманов свои станицы привели: Янов, который счас издеся, с Волги — Федец, Сарын, Айдар, Мамай, Шабан и другие атаманы. Все Поле поднялось. И наш Ермак. Он-то весь черный сделался. Крымцы-то над нашими такие зверства учиняли — Господь содрогнулся! Собралось атаманов с двадцать. Пошли мы на Азов. И приступом взяли посад Тапракалов. Человек с двадцать лучших турецких людей взяли. Шурина турецкого султана взяли, Сеина...

— А чего ж Азова не взяли? Ведь чуть не каждый год на Азов ходим? — спросил совсем молодой атаман Черкас.

— Так ведь с той поры и ходим! Тогда-то мы его и брать не мстились! Живут турецкие люди, и пускай живут. Они в крепости, мы на море да на Дону! Они нас завсегда на Кирилла и Мефодия в крепость пускали и церковь нашу не рушили, где Кирилл Равноапостольный казаков крестил. Чего его брать? Азов-то? Они собе, мы — собе. Азов — казаками кормился, мы — Азовом...

— Ты дале рассказывай! — перебил его Сусар.

— А чего сказывать? Тут и сказывать нечего! Мы не ради Азова ходили, а чтобы ясырь взять! Тот ясырь на Данилу обменять и прочих. Так Черкашенин султану и отписал.

— Ну?

— Вот те и ну! Султан крымскому хану тому приказал, да тот не послушал! Мстили, вишь ты, нам крымцы, что мы их не то десять лет, не то девять с Давлет-Гиреем ихним под Москвой как есть на Ильин день всех изрубили! Так рубили — смотреть страх, — многие тысячи! Тогда у Давлет-Гирея разом убили и внука, и сына! Вот он и мстил!

— Это, что ли, при Молодях стражения была? — спросил Черкас.

— Она! Ты еще небось тады гусей гонял, а мы с воеводой Хворостининым всех мурз и ханов в страх и трепет привели...

— Вот те и привели, когда они даже свово султана не боятся.

— Джихад! Басурмане — они и есть басурмане! А крымцы самые злые! Турки-то, они как мы, иной раз и не разберешь, кто где. А крымцы — злы! Вот, сказывают, исказнили Данилу так, что не то кожу с него сняли, не то в смолу кипящую медленно опустили. И осиротели наши атаманы. Ермаками стали. Одинокими то есть. Обетными...

— А что, раньше у Ермака навроде другое имя было?

— Было! — сказал Ляпун. — Токмак он звался. Потому крепкий был. Несокрушимый! А тут Ермак — одинокий, значит.

— А по-касимовски Ермак — утешение, — сказал Черкас.

— Это когда махонький еще робенок — стало быть, забава, шуточка, словечко — «ермак»! А как на возрасте — утешение! А ежели несколько имен меняют и «ермаками» прозывают — значит, Богу обет дали, навроде воинских монахов. Тута они с Мишей и побратались. Горе, значит, породнило.

Чернобородый Сусар долго шевелил губами, словно пережевывая слово, и сказал:

— «Ермак» — утешитель. По-старому, по-казачьи — утешитель. Это старый язык, мы на нем теперь не говорим. Только совсем которые старики его еще помнят. Мы еще кумекаем чуток, да и то не все... Атаманы, которые из коренных казаков, — те кое-что знают. Я один раз слыхал, как они совет на этом языке держали, для тайности.

— Идет! — сказал Черкас, подымаясь и отряхиваясь.

В сожженном проеме встал Ермак. Он словно приходил в сознание. Сначала невидящими глазами обвел окрестность и людей, потом узнал их, взгляд стал осмыслен. Он надел шапку и, неожиданно усмехнувшись, сказал непонятную казакам фразу:

— Вот те и Пермское воеводство...

К вечеру обшарили весь Псков, все окрестности, чтобы не оставить ни одного раненого или мертвого казака. Переночевали по-походному, у костров. Заутро стали в Круг.

— Ну что, братья казаки! — сказал Ермак. — Война прикончилась. Надоть думать, как дальше жить станем. Янов за Баторием пошел, отсталых добивать, с ним и казаки.

— Он, собака, увечных бросил! — крикнул кто-то. — Судить его и с атаманства долой!

— Чей голос?! — грозно спросил Ермак. — Кто сбрехал? Кто на атамана хвост подымает? Судить он будет! Янов на Батории висит, мародерам да лазутчикам назад вертаться не дает. У него свои дела! Раненых да мертвых должны монахи доглядать. А их — раз-два да обчелся. Вырезали всех! Так что тот, кто хочет, может Янова догонять...

— Не... Не... — сказали сразу несколько голосов. — Далеко. Кони приморенные.

— Да он и сам скоро повертается.

— Нарочный поедет и перекажет, чтобы он сюды .1» убогими не вертался — потому мы их возьмем. И нот какой будет мой сказ: я и мои родаки пойдем на Дон. Кто с нами пойдет — тем честь и место. В степу нее прокормимся. Тамо у нас и отары, и табуны, и люди оставлены — проживем. Потому, во-вторых, псе, что навоевали, я отдаю на вклады в монастыри. Пойдем через Русь по монастырям, будем тамо убогих и немочных оставлять, и не за ради Христа, а со вкладом...

Черкашенина Мишу тут земле предавать не станем — он войсковой атаман, ему надоть в своей земле лежать. — Голос Ермака сорвался на рыдание. — Хоть бы этой чести он выслужил! — Он прокашлялся в полной тишине и совсем буднично закончил: — Нонь морозы — довезем. Льдом в гробу обложим, соломой укутаем. Пущай в отеческой земле покоится, под курганом. А уходить надоть скореича — тута коней кормить нечем, неровен час оттепель вдарит — пойдет холера, не то оспа або чума. Уходить надоть. Вот мой сказ! Кто со мной — айда на Дон, кто нет — вольному воля, — закончил он, надевая шапку и уходя в ряды.

— Станичники! — В Круг выскочил есаул Окул. — Мы хоша казаки и не коренные и никаких у нас табунов-улусов на Дону нет, а и нам к Дону пробиваться надо. Война прикончилась тута, не ровен час сыск объявят и, ежели мы не скопом будем, перещелкают нас по одному, как курей на щи. Айда на Дон, а тамо видно будет. Вона ногаи зашевелились — Бог даст, обратно война будет.

— Чирей тебе на грыжу! — пожелал кто-то из рядов. — Не навоевался! Шинкарь новгородский!

— Идти надоть веема! — сказал есаул Брязга. — Но поврозь. Нас человек с триста будет — столь дороги не выдержат: в деревнях взять нечего, а своего провианта у нас нет. Мой сказ — идти поврозь, а встретиться в Рязани и оттеда уже на Дон.

— На Смоленск идти надоть! На Смоленск!

— Полякам в зубы! Во сказал! Они те помянут Псковское взятие! Они те и Могилев припомнят.

— Тиха! — крикнул, подняв камчу, есаулец. — Чего загалдели! Давайте делом решать. Хто на Дон идет — отходи на правую руку, хто нет — на леву...

— Да все пойдем, неча переходить! — закричали несколько казаков.