Вошли в курень. Ермак сгрузил разбухшие переметные сумы, вытер полой вспотевшего коня, похлопал его по шее и только тогда обернулся к Уляше:
— Ну, радуйся, женка, навез тебе нарядов!
Тесно прижав к себе Уляшу, он ввел ее в избу и остановился пораженный: в избе было пусто, хоть шаром покати. Но не это смутило казака. Заныло сердце оттого, что не заметил он хозяйской руки в избе: ни полки с горшками у печи, ни сундука, ни пестрого тряпья на ложе. Печь не белена. На голых стенах скудные Ермаковы достатки: сбруя, седло старое с уздечкой, меч.
Ермак нахмурился. Не того он ждал от жены. Подошел к печи, приложил ладонь: холодна!
— Ты что ж, не топила, так голодная и бродишь? — сурово спросил он.
Уляша, не понимая, подняла на него свои горящие радостью глаза.
— А зачем хлопотать, когда нет тебя?
— Так! — шумно выдохнул Ермак. — А жить-то как? Где коврига, где ложка, где чашка?
Вместо ответа Уляша бросилась к нему на грудь и начала ласкать и спрашивать:
— А где же наряды, а где же дуван казака?
Ермак потемнел еще больше, но смолчал.
Пришлось втащить тюк и распотрошить его. Глаза Уляши разбежались. Жадно хватала она то одно, то другое и примеряла на себя. Укутавшись пестрой шалью, она любовалась собой и что-то напевала — незнакомое, чужое Ермаку. Нанизала янтарные бусы и смеялась, как ребенок.
— Ай, хороши! Красива я, говори? — тормошила она Ермака.
— Куда уж лучше! — горько сказал он, а с ума не шла досада: «Не хозяюшка его женка, а полюбовница!». Чтобы сорвать тоску, сердито спросил — Ты что пела? Это по-каковски?
— Ребенком мать учила. А кто она была — не знаю, не ведаю. — Она отвечала, не глядя на Ермака, была вся поглощена привезенным богатством.
— Ох, наваждение! — тяжко вздохнул казак и уселся на скамью. Угрюмо разглядывал Уляшу. Было в ней что-то легкое и чужое ему. «Ей бы плясы да песни петь перед мурзой, а попала в жены к казаку. Ну и птаха-плясунья!» — думал Ермак.
Не видя его хмурого лица, Уляша и впрямь пустилась в пляс.
«Ровно перед татарским ханом наложница пляшет. Эхх!» — сжал Ермак увесистый кулак. Так и подмывало ударить полонянку по бесстыдному лицу. Но и жалко было! Люба или не люба? Поди разберись в своих чувствах! Он не сдержался, вскочил со скамьи и схватил ее за волосы. Дернуть бы так изо всей силы и кинуть к ногам, растоптать пустельгу! Но, откинув ее голову, он встретился с ее жадно-красными губами и палящими глазами и обмяк.
— Бес с Тобой, окаянница! Играй, пляши, лукавая! — бесшабашно махнул он рукой…
Так и повелось. Ермак уходил на охоту бить кабанов в Донских камышовых зарослях, пропадал два-три дня в плавнях, а молодка проводила время, как хотела. Только затихал конский топот, она убегала, в степное приволье. Там, вместе с казачатами, гоняла верхом табуны или, вместе с пастухом Омелькой, пасла овечьи отары и играла на дудке. Порой приходила на костер к рыбакам и бередила их своими жгучими глазами. Бывало, бросалась в Дон и переплывала с берега на берег. А о доме не помышляла. Был он, как у бобыля, пустым и бесприютным.
Затосковал Ермак. Когда пришел к нему Петро Полетай и заговорил о новом набеге, он, не долго думая, решил вместе с ним сбегать под Азов — отвести душу. Уляша плакала и, уцепившись за стремя, далеко в степь провожала своего казака. А он, глядя на нее с седла, был и доволен, что уезжает, и тревожился, что оставляет ее одну.
Через две недели веселый и бодрый примчал Ермак к своему куреню и будто разом оборвалось сердце: не вышла, как всегда, Уляша к околице встретить его, не захотела взглянуть ему весело- в глаза и прошептать знакомые, но такие волнующие слова, от которых вся кровь разом загоралась в жилах. Охваченный тревогой, казак соскочил с коня, пустил его ходить на базу, а сам устремился в избенку. Распахнул дверь и… замер от неожиданности.
Прямо перед входом, на широкой кровати лежал, раскинувшись, Степанка и, положив голову на его жилистую руку, сладко дремала Уляша. Он открыл глаза и ахнул:
— Ермак!
— Что ты! — поднялась Уляша и застыла от страха.
— Так вот вы как! — скрипнул зубами Ермак. — Вот как!
Все молчали, ни у кого не находилось ни слова. Степанка поднялся и стал проворно одеваться. Ермак прислонился к стене и, мрачно блестя глазами, следил за ним. Долго длилось тяжелое молчание. Наконец, Уляша легко спрыгнула с ложа и, подбежав к Ермаку, упала на колени:
— Проспи.
— Не подходи! — прогремел Ермак и, распахнув дверь, выбежал на баз. За ним легкой тенью устремилась Уляша. Обняла, обвила руками казака:
— Любимый мой, ласковый, прости!..
Ермак остановился:
— Ты что наробила, гулящая?
Уляша бросилась на землю, охватила его колени и, целуя их, говорила:
— Заждалась я… От тоски… Любить крепко буду, только прости!..
Ермак схватил жену за руку, до страшной боли сжал запястье и заглянул в лицо. Она не застонала, смотрела широко раскрытыми глазами в его глаза. Дрогнуло сердце Ермака.
— Ладно, не убью тебя! — проговорил он. — Но уйди, поганая! Ты порушила закон! Уйди из моего куреня!
Ермак оторвал от себя руки Уляши, оттолкнул ее и, не глядя на хмуро стоявшего поодаль Степанку, пошел к коню. Похлопав по крутой шее жеребца, он проворно вскочил в седло и, не оглядываясь, поскакал в степь.
Ермак мчался по степи, по ее широким коврам из ковыля и душистых, медом пахнувших трав, и не замечал, окружающей его красоты. Сердце его кипело жгучей ревностью, злобой и жалостью. То хотелось вернуться и убить обманщицу, то было жалко Уляшу и тянуло простить и приласкать ее.
Долго кружил Ермак под синим степным небом. Путь пересекали заросли терновника и балки. Подле одной из них, из рытвины внезапно выскочил старый волк с рыжими подпалинами и понесся. по раздолью. Конь захрапел, но, огретый крепко плетью, взвился и стрелой рванулся по следу зверя. Лохматый и встрепанный серый хищник хитрил, стараясь уйти от погони; он петлял, уходил в сторону, но неумолимый топот становился все ближе и ближе…
Ермак настиг зверя и на полном скаку сильным ударом плети по голове сразил его. Зверина с кровавым пятном, быстро растекшимся по седой шерсти, перекувыркнулся и сел. Он сидел, хмуро опустив лобастую голову и оскалив клыки. Глаза его злобно горели.
— Что, ворюга, к табуну пробирался? — закричал Ермак и быстрыми страшными ударами покончил с волком…
Возбуждение Ермака прошло. Угрюмо глянув на зверя, он повернул коня и снова поскакал по степи. Но теперь уже тише было у него на душе, схватка со зверем облегчила его муки.
У высокого кургана, над которым кружили стервятники, Ермак свернул к одинокому деревцу и остановился у ручья, серебряной змейкой скользившего среди зеленой поросли. Расседлав жеребца и стреножив его, казак жадно напился холодной воды, поднялся на бугор и, прислонясь спиной к идолищу — каменной бабе, сел отдохнуть. Над ним синело бездонное небо. Глядя на него, Ермак гадал: «Что-то теперь с Уляшей? Ушла она или дома сидит, плачет и ждет?».
От этих дум снова пришла скорбь к казаку. «Уйдет? Ну что ж, должно быть, так и надо! Дорога казачья трудная, опасная. Не по ней ходить семейному. Эх, Уляша, Уляша, — покачал головой Ермак, — думал — сладкий цветок ты, а ты змеей оказалась…»
До вечера он просидел у каменной бабы. А потом — снова на коня. Обратно мчал так, что ветер свистел в ушах. Вот и Дон, а вот и знакомый плес! По степи к броду шумно тянулась овечья отара. Пастух Омеля, одетый в полушубок с вывернутой кверху шерстью, завидя Ермака, крикнул:
— Припоздал, станичник, прогулял свою бабу!
— Что такое? — хрипло, чуя беду, спросил Ермак.
— Утопла твоя Уляша! С яра кинулась, и конец ей…
Ермак пошатнулся в седле и ни слова не сказал в ответ.
— Не слышишь, что ли? Выловили девку из Дона, и Степанка унес ее к себе в курень. Эх ты, заботник!