Выбрать главу

Каблуков не знает, он растерян, испуган, он гонит от себя тени детства, отрочества и юности, он ощущает себя мерзким куском тридцатипятилетней лысеющей плоти, а ведь хочется ему совсем другого, романтической (слово это вскоре просто навязнет на зубах, так что пора перестать упоминать его) нежности хочется ему, душевной и духовной тонкости, взять, что ли, да переписать уже все написанное?

— Не смей, Каблуков, не смей, Джон Иванович, — окликает его издалека Фил Зюзевякин. — Ведь ты таков, каков есть, и этим все сказано. Да, Джонни, был ты в свое время волооким и трепетным вьюношей, но то, что с тобой случилось — ведь это же естественно, не так ли, Виктория? — спрашивает у очаровательной колдуньи простой российский миллионер. — Так, — отвечает Виктория Николаевна, отпуская ненароком какой–то фыркающий, явно на что–то намекающий смешок, — но ведь с этим ничего не поделать, не правда ли?

— Да, — говорит ей Фил Зюзевякин, — ты права. Виктория, с этим ничего не поделать, а потому надо жить, друг наш, пребывающий в добровольном изгнании, ты слышишь?

Каблуков будто очухивается от спячки, дар вновь возвращается к нему, боги все так же благосклонны, и этот разговор, что привиделся ему мгновение назад — ни что иное, как указание на это благорасположение и некое предсказание по поводу того, как быть ему дальше. Все, говорит себе Д. К., хватит хандрить, хватит пребывать в тоске и печали. Он смотрит на улицу, дождик уже кончился, самое время пойти в лес и предаться там изысканной русской усладе, но тут Каблуков слышит назойливый звук идущего на посадку вертолета. «Господи, — думает он, — кого это черти принесли?» — и выходит на улицу.

Вертолет нависает прямо над каблуковским двориком и из него выпархивает веревочная лестница. Тучки скрылись, солнце слепит глаза, Д. К. подставляет к глазам ладошку козырьком и видит чью–то женскую фигурку, быстро спускающуюся на землю. Лестницу мотает, мотает и фигурку, кто же это, мучительно думает Каблуков. — Привет, Д. К., — весело кричит ему спрыгнувшая с лестницы Лизавета, — папаня мне сказал, что ты совсем сбрендил, так я вот решила тебя навестить. — Откуда ты? — растерянно спрашивает Каблуков.

Через полчаса, за обильно накрытым столом (чего только не оказалось в сумке, спрыгнувшей с вертолета вслед за Лизаветой), неожиданная гостья начала рассказывать Каблукову о том, какими же судьбами она оказалась сегодня здесь, в дачном кооперативе «Заря коммунизма», а совсем не на Сейшельских островах, где, в общем–то, ей быть и положено. А все дело в том, что монакский принц обернулся последней сволочью и через несколько лет брака признался как–то ночью Лизавете, что женщины надоели ему вусмерть и привлекает его отныне только греческая, то бишь гомосексуальная, любовь. Лизавета, будучи женщиной решительной, мгновенно собрала свои монатки и отчего–то вылетела в Соединенные Штаты, где быстренько нашла себе нового хахаля, здоровенного негра с очаровательно–лиловым пенисом (все хорошо, вот только цвет, призналась она Д. К., знаешь, Джон Иванович, просто трахаться — это еще ничего, но вот в рот я у него взять ни разу не смогла, поэтому мы и расстались!), после негра и Соединенных Штатов судьба вновь забросила Лизавету в Европу, где она поселилась в Италии, в Венеции, бродила в одиночестве по набережным каналов, плавала на гондолах, имела мимолетный роман с молодым князем из обнищавшей древней фамилии, а потом с такой же молодой графиней, из фамилии древней, но не обнищавшей. А потом решила навестить папеньку, да, да, Каблуков, говорит ему Лизавета, а потом я решила навестить папеньку, то есть и тебя, милейший мой Джон Иванович!