Хлысталов читал, покачивая от изумления головой:
«…Он вынужден был дать во все губ ЧК шифрограмму, в которой приказывал прекратить расстрелы. Все эти события происходили в обстановке строжайшей секретности, и рядовые сотрудники о них не знали и продолжали «разоблачать» врагов Советской власти».
— Вы знаете, Эдуард Александрович, что Есенин находился в тюрьме ВЧК восемь суток! — прервала чтение Леночка. — Восемь суток! Он каждую ночь слышал, как во дворе расстреливают арестованных. Я вам сейчас перескажу один документ, я его знаю наизусть. Мне его показал мой сокурсник.
— Дима, что ли? — спросил Хлысталов.
— Нет. Я его не назову даже вам, не обижайтесь. Ну, он так просил. Поставил условие… В общем, так. Начальный бюллетень эсеров, — начала она, понизив голос. — Так вот… «Иногда стрельба неудачна. С одного выстрела человек падает, но не умирает. Тогда выпускают в него ряд пуль, наступая на лежащего, бьют в упор! В голову или в грудь…» Вот еще: «10–11 марта Р. Ореховскую, приговоренную к смерти за пустяковый проступок, который смешно карать даже тюрьмой, никак не могли убить. Тогда Кудрявцев (он недавно стал коммунистом) взял ее за горло, разорвал кофточку и стал крутить и мять шейные хрящи. Девушке не было 19 лет. Снег во дворе весь был красный и бурый. Все забрызгано кругом кровью. Устроили снеготаялку, благо дров много, жгут их в кострах полсаженями. Снеготаялка дала жуткие ручьи из крови…» Простите, дальше не могу! — Лена закрыла лицо руками и заплакала.
Хлысталов, отложив документ с газетой, привлек девушку к себе, стал гладить по голове.
— Ну успокойся! Успокойся, детонька. Нельзя же принимать так близко к сердцу!
Девушка уткнулась ему в грудь, плечи ее продолжали вздрагивать.
В комнату в Брюсовом переулке, где жила Бениславская, через единственное окно заглядывал багровый закат, освещая небогатое убранство жилища. За столом у окна отдохнувший, выбритый, аккуратно причесанный, щегольски одетый Есенин, держа в ладонях стакан с горячим чаем, время от времени прихлебывал из него с деревенским прифыркиванием.
На кровати, поджав под себя ноги, Бениславская, кутаясь в накинутую на плечи шаль, восторженно слушала откровения своего кумира.
— Мне сейчас очень грустно, — говорил Есенин, поглядывая в окно. — История переживает тяжелую эпоху умерщвления личности, ведь строящийся социализм совершенно не тот, Галя, о котором я мечтал и ждал. Совершенно без славы и мечтаний… в крови! Ты понимаешь меня?
Галя кивнула.
— Только, Сережа…
А Есенин продолжал:
— Тесно в нем живущему сейчас… тесно будет и грядущим поколениям! Ну ладно, хватит, а то… — он допил чай и, перевернув стакан вверх дном, поставил на блюдечко, — весь самовар выдул. Катька, скоро ты? — крикнул он в сторону чуланчика, где ему поставили топчан. — Ты что-то сказать, Галя, хотела?
— Да! Прошу тебя. Сережа, — то, что ты мне сейчас говорил, — заторопилась она, — все правда. Правда! Но не говори это у Блюмкина! — Она соскочила с кровати, подошла к Есенину и, преданно глядя на него своими зелеными глазами, положила ему руки на плечо. — Неужели не чувствуешь, что вокруг и над тобой тучи сгущаются? И умоляю, не пей много, а то контроль над собой потеряешь. Дай слово, Сережа!
— Обещаю! — обнял он Галю.
Она с готовностью потянулась к нему влажными губами, но Есенин, прижав ее к себе, поцеловал в щеку. Скрипнула дверь чуланчика. Есенин отстранился от Гали и смущенно закашлял.
— А я ничего не видела! — сказала вошедшая Катя, хитро прищурившись. — Как вам мой наряд? — добавила она, вертясь перед зеркалом. — Как шляпка?
— Как корове седло, — осадил ее Есенин. — Сними и не фасонь! Ну, поехали, а то неудобно, люди ждут…
Гостиница «Савой» встретила приехавших своей былой роскошью. Катя восторженно оглядывала парадную лестницу, горящие канделябры, гладила мраморные перила, придирчиво поглядывала на себя, проходя мимо многочисленных зеркал. Есенин, видя ее восторг, хмурился. Он любил свою сестру. Кровное чувство у Есенина было очень сильно, он знал, что они с Катькой во многом похожи друг на друга, как близнецы, которые воспринимают мир и чувствуют почти одинаково… Но он четко осознавал свои недостатки и страшно боялся, как бы она не наделала ошибок, которые легко прощаются мужчинам и не прощаются женщине. «Ей уже двадцать лет, а она никак не может понять, что деньги я зарабатываю потом и кровью. А у нее женихи на уме да наряды. Учится небрежно, кое-как. На Приблудного хвост подняла. Вертихвостка! Нашла сокровище! По мне, Наседкин надежнее. И любит, видно, без памяти дурищу», — размышлял Есенин, широко шагая по коридорам, поглядывая на таблички на дверях номеров.