Выбрать главу
И, песне внемля в тишине, Любимая с другим любимым, Быть может, вспомнит обо мне, Как о цветке неповторимом.

И в нашем сознании скорбь острая и совсем еще свежая умеряется мыслью, что этот прекрасный и неподдельный поэт по-своему отразил эпоху и обогатил ее песнями, по-новому сказавши о любви, о синем небе, упавшем в реку, о месяце, который ягненком пасется в небесах, и о цветке неповторимом — о себе самом.

Пусть же в чествовании памяти поэта не будет ничего упадочного и расслабляющего. Пружина, заложенная в нашу эпоху, неизмеримо могущественнее личной пружины, заложенной в каждого из нас. Спираль истории развернется до конца. Не противиться ей должно, а помогать сознательными усилиями мысли и воли. Будем готовить будущее! Будем завоевывать для каждого и каждой право на хлеб и право на песню.

Умер поэт. Да здравствует поэзия! Сорвалось в обрыв незащищенное человеческое дитя. Да здравствует творческая жизнь, в которую до последней минуты вплетал драгоценные нити поэзии Сергей Есенин.

М. Осоргин

«Отговорила роща золотая…»

Покончил с собой прекрасный поэт Сергей Есенин.

Не только безвкусицей, но и неуважением к памяти покойного было бы пользоваться его последним трагическим жестом для политических намеков и выводов. Если Есенин ушел из жизни, значит, она утратила для него силу страстного притяжения, какую имела прежде, значит, он исчерпал для себя и ее радости и ее огорчения. Пусто стало, и он ушел; и никто ему не судья, как никто не мог быть советчиком. И хотя умер он молодым, слишком молодым (30 лет), но от жизни он успел взять все, что мог, хотел и был способен. Да и трудно было бы представить себе Сережу Есенина не только нежным, но и совсем взрослым.

Обычная и приятная характеристика Есенина: талантливый поэт и хулиган. Последний эпитет он дал себе сам и от него не отказывался. А так как он был из семьи крестьянской и хулиганил соответственно уровню своего воспитания и развития, то ему вменялось в сугубую вину то, что в прежнее время поэту пушкинской поры из светской золотой молодежи часто ставилось почти в заслугу и уж во всяком случае прощалось. Можно одно сказать: от хулиганства Есенина никто никогда не страдал, кроме него самого.

Каким он был поэтом — про то напишут поэты и критики поэзии. Для меня же Есенин был — среди живых и творящих — самым большим и самым чистым; подлинным, настоящим русским поэтом его поколения. Вероятно, на поэте лежит много обязанностей: воспитывать нашу душу, отражать эпоху, улучшать и возвышать родной язык; может быть, еще что-нибудь. Но несомненно одно: не поэт тот, чья поэзия не волнует. Поэзия Есенина могла раздражать, бесить, восторгать — в зависимости от вкуса. Но равнодушным она могла оставить только безнадежно равнодушного и невосприимчивого человека. Стихи же его последних двух лет, не все, но многие, большинство (особенно «Москва кабацкая») волновали таким высоким волнением, какого давно уже не дают нам переживать другие поэты. Пусть Пастернак создал или создает новую школу поэзии, пусть Ходасевич «привил классическую розу к советскому дичку», — им и прочим почет и уважение, — но на простых и чутких струнах сердца умел играть только Сергей Есенин, и, после Блока, только его поэзия ощущалась, как дар свыше, как то, за что можно простить не одно «хулиганство». Я говорю не о «литературщине», не об одном созерцании его стихов, а о его поэзии, о том, что под этим словом понимаю и считаю правильным понимать.

Вряд ли многие из здешних, зарубежных, знали Есенина лично; он «расцвел» в революции, а до нее был известен мало. Характеризовать его как человека в такую минуту неуместно. У него было чистое и отличное сердце, русское, широкое и свободное, — вот все, что я о нем могу и хочу сказать сейчас. Его трудно было не любить.

Лучше всех знал себя и лучше всех сказал о себе сам Есенин. И лучше всех объяснил он лежавшую на нем «роковую печать», тем, что он хотел повенчать «розу белую с черной жабой», что он «и похабничал и скандалил для того, чтобы ярче гореть». И этот внутренний разлад сердца и ума, чистоты и порока, веры и безверия, поэзии и хулиганства, — он сумел выразить изумительными строками признания:

Стыдно мне, что я в Бога верил. Горько мне, что неверю теперь.

«Чертей» в своей душе ои не отрицает, но он знает и то, что

…коль черти в душе гнездились — Значит, ангелы жили в ней.

В сознании этой путаницы в душе поэта, веры и безверия, Божьего дара и кабацкого разгула, — он оставил нам строки своего завещания, обращенного к тем, кто будет свидетелем ухода его многогранной души: