Выбрать главу

— Нет!

— Нет!.. Нет… Нет… Сережа первый законный муж Изадоры. Теперь Изадора русская толстая жена! — отвечала она по-французски, прелестно картавя».

Через несколько дней в Берлин, где уже к тому времени обосновался Кусиков, полетела телеграмма: «Сандро! Пятого мая выезжаю. Сделай объявление в газетах о предстоящем нашем вечере на обоих языках. Есенин».

8 мая Комиссия Главнауки по заграничным командировкам выносит постановление разрешить Есенину командировку за границу (без субсидий).

В 9 часов утра 10 мая 1922 г. Есенин и Дункан вылетают в Кенигсберг самолетом, совершающим первый международный рейс из Москвы. Школу Айседора оставила на попечение своей приемной дочери и помощницы Ирмы, надеясь, что она вскоре привезет детей в Европу.

Есенин перед отъездом дал отцу 100 миллионов (примерная стоимость дороги до Берлина, но платила Дункан, а у Есенина действительно денег почти не было) и 20 миллионов сестре Екатерине, наказав Мариенгофу отдавать ей его часть прибыли от «Стойла» и магазина; послал Клюеву деньги и посылку от «Ара»\ которой он добился. («Голод в центральных губ[ерниях] почти такой же, как на севере»).

Обменялся с Мариегофом прощальными поэтическими посланиями.

Надежду Вольпин спросил: «Ты будешь меня ждать?» И сам же ответил: «Знаю. Будешь».

Иван-царевич в Европе

11 мая поездом из Кенигсберга они прибыли в столицу Германии. Берлин начала 20-х гг. не зря называют «русским Берлином». Там обосновалось множество русских: эмигранты, белогвардейцы, а также множество интеллектуалов с советскими паспортами, но предпочитавшими западную жизнь «молодой советской республике». Назовем хотя бы несколько имен: И. Эренбург, Андрей Белый, Ал. Толстой, на вилле под Берлином — Максим Горький. Почти одновременно с Есениным в Берлин приехала Марина Цветаева.

Молодожены остановились в любимом отеле Дункан «Адлон». Оба они с удовольствием окунулись в атмосферу европейского комфорта. Дункан честно сказала корреспондентам: «Я люблю русский народ и намереваюсь вернуться в Россию в будущем году. Тем не менее очень приятно приехать сюда, где тебя ждет горячая вода, салфетки, тепло и т. п. В России есть другое, но мы, бедные, слабые существа, так привыкли к комфорту, что очень трудно от него отказаться. И русские не собираются отказываться от него. Наоборот. Но они считают, что в комфорте должны жить все, а если его не хватает, то не хватать его должно всем».

Дункан только что заложила свой дом в Лондоне, шли переговоры о продаже дома в Париже, так что деньги были, и они зажили на широкую ногу. Есенин вел себя как дикарь, впервые попавший в цивилизованный мир. Заказал себе такое количество костюмов, которые один человек не может сносить за всю жизнь (даже и в несколько раз более длинную, чем жизнь Есенина). Требовал, чтобы ему каждый день мыли голову, чтобы у него была отдельная ванная, много одеколона, духов, пудры. Презиравшая буржуазные ценности Айседора понимала и это: «Он ведь такой ребенок, и у него никогда ничего в жизни не было».

Он действительно был русский крестьянский ребенок, и никакие костюмы и духи не могли сделать из него европейца.

О встрече с Есениным в первые его дни в Берлине рассказывает писатель Г. Алексеев. Его очерк особенно ценен тем, что написан по свежим впечатлениям. «Он [Есенин] все такой же — не вырос, маленький, как в Москве лет семь назад, все так же удивляются его глаза и застенчивая улыбка, сдвигающая к ресницам кольца обветренных морщин. Если бы снять с него пальто, да на ладный кружочек кучерских, непослушных волос насадить картуз — по брови — звонил бы он у Николы на Посадях, сам удивляясь, как из-под медных дылд, болтающихся в руках на веревках, слетают вниз согласные звуки малинового звона. Если бы снять с него белые ботинки, да в опорках на босу ногу с длинным кнутом, обжигающим, как выстрел, пустить по плотине в вечерний час, когда по-над рекой играет бубенцами стадо, а окна деревенских хат, что красный мак на солнце, — пел бы он песню, пастушонок, пел бы он звонкую, и бабы, возвращающиеся с жнивов, разломавших бедра, и старики, поджидающие стадо у плетней, улыбнулись бы молодости, порадовались жизни, простой и понятной под крестьянским небом. Если бы снять с него городской наряд, да в степь — на связку разбегающихся дорог, под ветер, шипящий растревоженным кустарником, выпустить с ножом в голенище — поджидал бы он купца на тройке, засвистал бы товарищам в четыре пальца, подраненного, в смертной муке свалившегося в кузовок, дорезал бы — из озорства (ср. «Я и сам кого-нибудь зарежу/Под разбойный свист». — Л. П.). […] Прежде, когда тракты были, а на трактах водка, а на дорогах — вольная песня ямщичья, такие в ямщики шли. Душу вывернет седоку песней, степь заворожит, а на юрах[78] да опушках побаивайся, за суму держись крепко — знает, что под тельником защита, ножичек за голенищем щупает. Прежде такие вот сами к монастырям приходили и принимали на себя послух великий: год и два поет на клиросе — женоподобный, юркий да щупленький, а к работе горяч, игрушечный монашек старцам на утешение, служка игумена самого, а в одно утро уйдет, только и найдут на измятой постели островерхий с ямкой спереди монашеский наперсток. Да разве потом о. Пасий или о. Аристарх, собирающие по дорогам на построение нового храма в обители, поведуют братии, что видели Сергуньку в портовом городе в кабаке, пьянствовал с матросами, на гармонике — чудо как хорошо играл и ругался словами самыми непотребными. […]

вернуться

78

Юр — бойкое, полное народа место.