Горький плакал. Он часто плакал, да. Но здесь было отчего заплакать.
Крандиевская запомнит, что Горький с Есениным о чём-то под конец вечера, стоя в нише окна, разговорились.
О чём они могли говорить, отдалившись от всех?
О том, что исчез Ленин — перестал выступать, появляться на людях; ходили жуткие слухи, что его убили, что на очередном заседании он понёс околесицу и его увезли в сумасшедший дом. Сам Есенин с пьяных глаз как-то уверенно рассказывал, что Ленин покойник и забальзамирован, — в этом вдруг проявилась его странная прозорливость.
Горький Ленина знал лично и ещё год назад говорил близким знакомым, что того изводят страшные головные боли.
Что будет с Россией без Ленина — разве не тема?
Другая тема, напрямую касавшаяся их обоих, — крестьянство. Горький именно в то время работал над брошюрой «О русском крестьянстве», которую потом станут называть по основной мысли этой работы — «О жестокости русского народа». Горький, ссылаясь на постреволюционную прозу, говорил в своей брошюре про «глупость, дикарство и гнусненькое зверство русской деревни» и взывал: «…да погибнет она так или этак, не нужно её никому и сама она не нужна».
Он мог сверить свои ощущения, — которые, впрочем, менять не собирался, — с есенинскими.
Стал бы Есенин, годами носа не казавший в Константиново, заступаться за мужика?
Горький ничего не напишет о их разговоре.
Может, и не было никакого разговора. Молча стояли в нише и в окно смотрели.
Горький подытожит: «Был в тот вечер Есенин судорожно, истерически пьян, но на ногах держался крепко, только глаза у него как-то странно дымились, и всё время его бросало в углы, где потемней».
Отчего-то, благодаря поздним воспоминаниям Горького о той встрече, принято считать, что Алексей Максимович Есенина не то чтобы любил, но хотя бы жалел.
Едва ли это так.
Есенин его раздражал, как вообще часто раздражали живущие молодо, пьяно и настырно.
Всё это казалось ему ненужным и неопрятным, мешающим делу: какому именно делу — не важно; делу жизни.
В письме знакомой — тогда же, по тёплым следам — Горький напишет жестоко: «…спросите себя: что любит Есенин. Он силён тем, что ничего не любит. Он, как зулус, которому бы француженка сказала: ты — лучше всех мужчин на свете! Он ей поверил — ему легко верить, — он ничего не знает. Поверил, и закричал на всё, и начал всё лягать. Лягается он очень сильно, очень талантливо, а кроме того — что? Есть такая степень опьянения, когда человеку хочется ломать и сокрушать…»
Айседору при Горьком Есенин упрямо называл «стервой», толкал и унижал. Она улыбалась всё той же, не то чтобы ничего не значащей, а, скорее, всё познавшей и всё пережившей улыбкой. Что ей ещё оставалось?
Под вечер заявился Кусиков с гитарой — не играл и не пел, просто принёс инструмент.
Из дома вся компания, и Толстые тоже, отправилась в Луна-парк.
Там Есенин оживился — почти так же, как пару дней назад в клубе с педерастами.
Нашёл огромное кривое зеркало и вместе с Кусиковым кривлялся там не без самозабвения.
Забавно: почти как имажинизм.
Разглядывал немцев, которые старались попасть мячом в рот уродливой картонной маске.
Любовался, как вагонетки, полные кричащих людей, носятся по кругу и падают как бы в пропасть.
С час бродил туда и сюда, посмеиваясь, покачивая головой и высматривая заодно, где тут ещё наливают.
А то с трезвых глаз не так смешно.
— Пойдёмте вино пить, — позвал Горького, насмотревшись.
«На огромной террасе ресторана, густо усаженной весёлыми людьми, — пишет Горький, — он снова заскучал, стал рассеянным, капризным. Вино ему не понравилось:
— Кислое и пахнет жжёным пером. Спросите красного, французского.
Но и красное он пил неохотно, как бы по обязанности».
Горький устал всё это видеть и распрощался.
Есенин продолжил исполнять свои обязанности.
* * *
Проблема критически настроенных эмигрантов была ещё и в том, что их среда не обладала ни одним поэтом, равновеликим Есенину.
Цветаева приехала в Берлин примерно в те же самые дни, но она и близко не имела подобного статуса.
Остальные были мельче.
Записные сочинители эпиграмм и фельетонов могли сколько угодно обзывать Есенина «шутом», но именно его многие здесь хотели слушать, видеть, читать.
Помимо «Пугачёва» местные издатели с ходу приобрели у него ещё несколько стихотворных сборников.
(Он честно пытался впарить им ещё как минимум Мариенгофа; но те не хотели никого, кроме Есенина. Тогда он пошёл на хитрость, продав совместную с Анатолием книжку под названием «Хорошая книга стихов», — дружба не совсем остыла.)