И как быть Есенину во всей этой круговерти, что думать?
В России — суды и унижают его товарищей в прессе; но в те же дни пражский еженедельник «Воля России» в свежем июньском номере пророчествует: «Есенин, ушедший к лаковому сапогу комиссара, проиграет», а парижская газета «Последние новости» издевается, говоря, что он, Есенин — «…примитивный человек», находящийся «вне морали и её законов».
Чем родные чекистские надсмотрщики, испугавшиеся аббревиатуры «МЧК» и пары матерных слов, отличаются от хамящих белогвардейцев?
Да ничем.
И первые, и вторые — те ещё ценители литературы.
Но всё-таки, всё-таки, мрачная Москва, Россия — хотя бы родина.
А тут — чужбина.
Есенин осознаёт это всё увереннее и злее.
Он здесь уже не один день, а почти два месяца: погулял, поездил, посмотрел.
Пишет Шнейдеру:
«Германия? Об этом поговорим после, когда увидимся, но жизнь не здесь, а у нас. Здесь действительно медленный грустный закат, о котором говорит Шпенглер. Пусть мы азиаты, пусть дурно пахнем, чешем, не стесняясь, у всех на виду седалищные щёки, но мы не воняем так трупно, как воняют внутри они. Никакой революции здесь быть не может. Всё зашло в тупик. Спасёт и перестроит их только нашествие таких варваров, как мы.
Нужен поход на Европу».
Ещё более жёсткое письмо уходит из Дюссельдорфа старому знакомому и партийцу Александру Сахарову.
Адресата Есенин выбирает с умом, будто бы говоря: нет, ребята, хоть вы и бьёте нашего имажинистского брата с размаху, а деваться друг от друга нам всё равно некуда.
Письмо датировано 1 июля 1922 года.
«Что сказать мне Вам об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом?
Кроме фокстрота, здесь почти ничего нет. Здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я пока ещё не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде господин доллар, на искусство начхать — самое высшее музик-холл. Я даже книг не захотел издавать здесь, несмотря на дешивизну бумаги и переводов. Никому здесь это не нужно. Ну и ебал я их тоже с высокой лестницы».
Это только вступление!
Продолжает:
«Порой мне хочется послать всё это к ебенейшей матери и навострить лыжи обратно. Пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод и людоедство, зато у нас есть душа, которую здесь за ненадобностью сдали в аренду под смердяковщину. Ёб их проеби в распроёбу. Конечно, кой-где нас знают, кой-где есть стихи переведённые, мои и Толькины, но на кой хуй всё это, когда их никто не читает.
Сейчас на столе у меня английский журнал со стихами Анатолия, который мне даже и посылать ему не хочется.
Очень хорошее издание, а на обложке пометка: в колич. 500 экз. Это здесь самый большой тираж! Взвейтесь, кони! Неси, мой ямщик…»
Тираж в 500 экземпляров Есенина удивил — и недаром. В голодной Советской России, где денег людям не хватало даже на хлеб, он и его друзья-имажинисты продали, как мы помним, десятки тысяч книжек. Имажинисты жили на это — и неплохо жили.
Тиражи журналов в Советской России росли как на дрожжах. И вызывавшие у Есенина тоску пролетарии, и корявые крестьяне водили заскорузлыми пальцами по строчкам, пытаясь вникнуть в написанное.
На поэтические вечера не то что в Москве, а даже где-нибудь в Ростове-на-Дону, Ташкенте или Харькове набивались полные залы, причём можно было выступить не раз и не два, а десять раз кряду — и видеть горящие глаза, и слышать, как кричат: «Е! Се! Нин!»
Письмо Сахарову о делах в Европе Есенин завершил так: «Ни числа, ни месяца, / Если б был хуй большой / То лучше б на хую повеситься».
* * *
4 июля Есенин и Дункан, получив визу на въезд в Бельгию, отправляются в Кёльн.
Пробыв там день, перебираются на приморский курорт.
Оттуда пишет уже Мариенгофу, продолжая начатую в предыдущих письмах тему:
«Милый мой, самый близкий, родной и хороший, так хочется мне отсюда, из этой кошмарной Европы, обратно в Россию, к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору. Здесь такая тоска, такая бездарнейшая „северянинщина“ жизни, что хочется просто послать это всё к энтой матери.
Сейчас сижу в Остенде. Паршивейшее Бель-Голландское море и свиные тупые морды европейцев. От изобилия вин в сих краях я бросил пить и тяну только сельтер. Очень много думаю и не знаю, что придумать.
Там, из Москвы, нам казалось, что Европа — это самый обширнейший рынок распространения наших идей в поэзии, а теперь отсюда я вижу: Боже мой! до чего прекрасна и богата Россия в этом смысле. Кажется, нет такой страны ещё и быть не может».
Под финал письма Есенин просит Мариенгофа не выезжать пока из России: «Наше литературное поле другим сторожам доверять нельзя», — то есть оставляет Толю за главного, пока его самого нет.