Выбрать главу

Есенин среди этого рос.

Такая манера, перенесённая в парижскую среду, выглядела — о да — диковато, осложнённая к тому же обоюдной болезненной ревностью; но, опять же, душевная болезнь тут ни при чём.

И Айседора с её ирландской кровью, рождённая народом, тоже имевшим привычку крепко пить и яростно драться, отдавала себе в этом отчёт.

В конце концов, Есенин оказался ей куда более родным и понятным, чем все предыдущие любовники — как правило, юноши из хороших еврейских семей.

Другое дело, что есенинский алкоголизм развивался стремительно. Организм его явно не был предназначен для таких доз спиртного. И его припадки бешенства, и всё более разрастающаяся мнительность были побочными проявлениями воздействия алкоголя.

Пить ему не надо было вовсе.

Но что бы тогда Есенин делал в Париже?

Оперу посещал?

Такой Есенин будто бы и не был предусмотрен мирозданием. Хотя…

* * *

Трудно поверить, но некоторое время он даже брал уроки французского.

Могла возникнуть идея ещё немного пожить в Париже, пока не найдётся достаточное количество денег.

— Серьожа, ты выучишь французский, войдёшь в круг местных литераторов, будешь читать им свои стихи на французском — они полюбят тебя!

Есть о чём задуматься!

Будущий предводитель сюрреалистов Андре Бретон был на год моложе Есенина, так же, как он, окончил церковную школу и тоже служил санитаром в Первую мировую. От есенинского имажинизма до сюрреализма путь не слишком далёк. Наконец, Бретон был леваком.

Другой сюрреалист, Поль Элюар, ровесник Есенина, опять же служил санитаром; его первая книжка стихов, как и у Есенина, вышла в 1916 году, он тоже имел коммунистические убеждения и к тому же был женат на русской, Елене Дьяконовой — той самой Гала, что уйдёт от него к Сальвадору Дали.

Третий будущий сюрреалист, а пока дадаист, очередной санитар Первой мировой и коммунист Луи Арагон был на два года моложе Есенина.

Они все могли бы сойтись. Такие странные переклички в биографиях — уже повод задуматься.

Вообще в 1923 году в Париже жили многие, с кем рядом Есенина вообразить крайне сложно; но эти люди вполне могли столкнуться плечами.

В январе 1923 года с одним молодым, пятью годами моложе Есенина, лётчиком произошла первая авиакатастрофа, в результате которой он получил черепно-мозговую травму. В марте его комиссовали. Лётчик переселился в Париж и занялся литературой. Его звали Антуан де Сент-Экзюпери.

Есенину было 27 лет, Экзюпери — 22; можно усадить их рядом в каком-нибудь французском кафе.

Могли сидеть и не обращать друг на друга внимания.

Тогда же в Париже живёт молодой, четырьмя годами моложе Есенина, журналист и писатель, которого никто всерьёз не принимает. Он приехал из Америки, его зовут Эрнест Хемингуэй.

Есенина выносят бывшие белогвардейцы из кафе на Монмартре, Хэм туда заходит и думает: а он выстоял бы против этих двоих? Может, заступиться за битого?

Здесь же, в припаркованном автомобиле, сидит Гайто Газданов, таксист, ещё один бывший белогвардеец и будущий большой писатель, и медленно курит дешёвую сигарету.

Эти ребята — и Эрнест, и Гайто — уже умели говорить по-французски, а Есенин нет.

На какое-то время он даже загорелся идеей выучить язык.

К нему приходила репетитор, женщина средних лет, Габриэль Мармион.

Между ними завязались дружеские отношения. Редчайший, на самом деле, случай, когда Есенин с женщиной начал дружить. Наверное, сыграло свою роль одиночество в Париже.

Она волновалась и заботилась о нём. Несколько раз она вглядывалась в его лицо чуть дольше, чем надо, но, может быть, это объясняется необходимостью следить за артикуляцией ученика.

Однажды Габриэль спросила, не хочет ли он уехать.

— Куда? — лукаво сощурившись, поинтересовался Есенин. — С тобой?

Та оскорбилась — но, как истинная француженка, сдержанно, с достоинством.

Он ей, увы, действительно нравился.

Нравился ужасно, нестерпимо, судьбоносно. И каким бы ребёнком ни выглядел Есенин, он видел куда больше, чем могло показаться наблюдавшим за ним.

Расстались как ни в чём не бывало.

Мармион попросила Айседору сообщать ей обо всех новостях и отбыла в Нормандию.

Финал фантазий об умиротворённой — и, увы, невозможной — жизни в Париже наступил уже в начале июня.