Выбрать главу

Есенин о его предстоящем отъезде знал. Но смысл удерживать Клюева иссяк.

«Ватага», не успев собраться, расклеилась.

Причин было несколько, но главная проста: государство не было готово ставить на крестьянскую литературу и поддерживать есенинских собратьев не спешило.

А без государственного пригляда держаться им было не на чем.

Можно прийти к Серёже — выпить и покушать, но при чём тут литература?

У имажинистов пока ещё было своё кафе и, значит, какие-никакие доходы, а в кафе была эстрада, где всегда можно выступить; а ещё у них был журнал, оставались возможности издавать книжки и даже продавать их.

А у крестьянских поэтов — только хорошие стихи, чувство великой родовой солидарности и по койке в общежитии.

После отъезда Клюева, случившегося 7 ноября, Есенин ещё несколько раз по старой памяти, обычно пьяный, будет называть извозчику Пречистенку вместо Брюсовского.

Катя Есенина признается много позже, что Галя брала её с собой и они вдвоём мёрзли возле особняка Дункан в надежде перехватить Сергея.

Унизительно? Галю это не унижало.

Иногда это удавалось, и Есенин послушно ехал с ними. Иногда — нет: они ждали, застывая в ноябрьской ночной Москве, а Есенин приехал раньше и без чувств лежал у Айседоры.

Но однажды утром, в середине ноября, без прощальных сцен и ругани, он ушёл с Пречистенки и больше не появился там никогда.

* * *

Осенью 1923 года Ветлугин — тот самый, бывший их с Айседорой секретарь, успевший съездить в Европу, напишет ему с парохода, вновь направляющегося в Штаты, симптоматичное письмо:

«Ты ушёл в Москву (“творчество”), а я еду в ненавистную тебе Америку (мечтал об юдоли Мак-Дональда).

Мне моё имя — строка из паспорта, тебе — надпись на монументах. Мою смерть отметят в приходо-расходной книге крематория, твоя воспламенит Когана, если он тебя переживёт (а “он” всех переживёт)».

Коган, которого в качестве имени нарицательного использовал на диспуте Маяковский, появился и здесь: «он».

Очевидно, что разговоры на тему конкретного Когана — и вообще об этом — Есенин с Ветлугиным вели не раз.

Есенин всю осень нет-нет да появлялся, всегда нетрезвый, под окнами Всероссийского литературно-художественного института, заранее зная, где Коган читает лекции, и начинал, размахивая цилиндром, читать стихи.

Студенты, естественно, бросали занятия — Есенин пришёл! — и срывались на улицу. Коган оставался в аудитории один.

Возмущённый, он шёл искать Брюсова, чтобы нажаловаться; но тот, приняв Когана в первый раз и пообещав на Есенина воздействовать, в следующий раз прятался, наблюдая за происходящим на улице из потайного места и посмеиваясь.

Брюсов, видимо, полагал, что лекции Когана студенты и так послушают, а Есенин — это практические занятия.

Есенинские настроения подогрел Клюев — Бениславская и Назарова не раз заставали их на кухне за обсуждением, так сказать, «Когана», — им, правоверным советским девушкам, исповедующим интернационализм, это совсем не нравилось; но Клюев, когда хотел, умел высказываться на скользкие темы так, что зацепиться было не за что: вроде всё ясно — а ни одного крамольного слова не произнесено, и никакую мысль за хвост не поймаешь.

Другие есенинские приятели и тем более он сам такой щепетильностью не отличались.

20 ноября Есенин, Клычков, Орешин и Ганин сидели в пивной на углу Мясницкой и Чистопрудного бульвара, дом 28.

Обсуждали то да сё, и разговор почти неизбежно коснулся еврейской темы.

На беду рядом оказался некий гражданин, гревший уши, слушая чужую беседу.

Ганин кивнул Есенину: потише, слушают.

На что Есенин ответил достаточно громко:

— Плесните ему пивом в ухо.

Человек поднялся и покинул пивную.

Звали его Марк Родкин, он работал комендантом и ответственным контролёром Московского совета производственных объединений. В Москву приехал из Виленской губернии.

Он вернулся через несколько минут с милиционером и потребовал задержать Есенина, что и было сделано.

Вслед за товарищем пошли Клычков, Орешин и Ганин — не бросать же его одного.

Поначалу было даже весело.

В 47-м отделении милиции поэты, косясь на Родкина, картавым хором исполняли песню: «Вышли мы все из на’ода, дети семьи т’удовой…» — и хохотали.

Милиционеру по фамилии Абрамович песня тоже не понравилась.

Вскоре Родкин уже давал показания:

«20 ноября в 7 час[ов] веч[ера], возвращаясь домой со службы, я зашёл в столовую-пивную выпить кружку пива. Рядом со мной сидели четверо прилично одетых молодых граждан и пили пиво. Судя по возбуждённому их состоянию и по несдержанному поведению, я понял, что они сидят здесь довольно долго и что они до некоторой степени находятся под влиянием выпитого пива. Но вместе с тем было видно, что они были далеко не столько пьяны, чтобы не в состоянии были отдать себе отчёт в своих действиях. Они вели между собой разговор о Советской власти. Но ввиду того, что в это время играл оркестр, до моего слуха доходили отдельные слова, из которых я однако мог заключить, что двое из этих граждан не только нелояльно относятся к соввласти, но определённо враждебно.