Выбрать главу

(Потом напишет Марии Шкапской — как будто та сама не видела всего: «…и так всю ночь. Но ни разу ни одного нехорошего жеста, ни одного поцелуя. А ведь пьяный и желающий».)

Пильняк смотрел на всё это и даже слышал, когда баяны на миг стихали, что там ей Сергей говорил… Хотя это не столько по его губам, сколько по её лицу можно было прочесть. Пильняк это лицо видел при самых разных обстоятельствах и понимал его даже под самую громкую музыку.

Выбор у него был: уйти, устроить драку с Есениным или…

Он выбрал «или»: подсел к Берзинь и начал усиленно за ней ухаживать — та была не против, реагировала спокойно и легко.

В какой-то момент Есенин предложил выпить за Пильняка. Все ведь понимали, что происходит, опасались, что беда может случиться в любой миг, а посему тост встретили с облегчением.

Есенин сказал о Пильняке самое доброе — и тот оказался рад всё это услышать.

Выпили. Ещё через десять минут свой тост за Есенина провозгласил уже Пильняк.

И Есенин был доволен не меньше.

Так и просидели до утра, никто ни с кем не подрался и целоваться в уборную не ушёл.

Есенин заснул.

По лестнице Толстая спускалась под руку с Пильняком.

Шли молча.

Толстая определила: «как с похорон».

Что-то в этом было предсказательное, провидческое.

На улице так же молча расстались.

27 марта Есенин ей позвонил, наговорил нежностей — и укатил с Вардиным в Баку.

Оставил одну. Могла бы обидеться, но не обиделась.

Ей ещё предстояли сцены с Пильняком. Сказала, что ничего с Есениным не было, разве что совсем немножко, почти случайно, целовались. Пильняк ответил: «Ты душой мне с ним изменила».

Был прав.

30-го числа, в день, когда Есенин обнимался в Баку с Чагиным, во внутренней тюрьме ВЧК по делу «Ордена русских фашистов» расстреляли Алексея Ганина и шестерых его сообщников.

Бориса Глубоковского и ещё шестерых осуждённых по тому же делу отправили в Соловецкие лагеря.

* * *

По дороге, в поезде, у Есенина украли пальто с частью денег — в Баку он оказался почти на мели.

Ещё в пути, на апрельских сквозняках без пальто, застудился.

Чагин повёл его в больницу. Диагностировали воспаление надкостницы.

Начал лечиться.

И хотя врачи ничего смертельного у него не нашли, себя он зачем-то убедил, что у него туберкулёз, и вскоре отписал Кате: «…скоротечный или не скоротечный, не знаю… Кашляю. Кашляю с кровью».

Это «кашляю с кровью», не имевшее места в действительности, на самом деле предельно точно передавало его ощущение от жизни.

Гале, в очередной раз совсем её не стесняясь, велел в письме позвонить Толстой и передать просьбу писать ему.

Чтобы грело слабое, болезненное чувство, что хоть кому-то нужен. Даже ненужной Толстой.

Про Катю с Шурой пишет Гале в том же письме: «У меня ведь была сестра (умершая) Ольга, лучше их в 1000 раз…»

Ольга умерла в два с половиной годика, он был тогда совсем маленьким, а потому едва ли хорошо её помнил. Но тут другое — Есенин показывает, что и сёстрами, которых любил, как мало кого ещё, не удовлетворён: то хитрят, то глупят, не поймёшь, чего хотят.

Катю свою с какого-то момента Есенин называл не иначе как «паразит» и грозил её оставить без помощи — за беспардонное поведение.

А ведь так ждал её, так ею восхищался поначалу.

У Чагина была маленькая дочурка Роза, которой нравилось называть себя Гелия.

Она запомнила, как Есенин играл с ней, купался в бассейне — укладывал на автомобильную камеру, а сам кружил возле. Научил её плавать. Ещё была игра в телефонный разговор: он звонил некоей Гелии Николаевне, она брала трубку, и они переговаривались.

Вроде бы умильно, а присмотришься, вслушаешься — жуть.

Вдалеке от собственной дочери возится в бассейне с чужой и каждую минуту помнит: у него там своя, которая растёт без отца. У Есенина сердце надрывалось от этих игр.

Ходил со скуки на заседания местного литкружка.

Как-то к нему подошёл кузнец, старик Ковалёв.

— Хорошо читаешь, сынок, — говорит. — Хорошие стихи. Но что ж грустные такие? Что у тебя на сердце? Смотри, как люди живут, — у них весна круглогодняя.

— А я не вижу её, папаша, — вдруг ответил Есенин.

— Ты, сынок, шире смотри, мир велик.

— Шире, говоришь? — переспросил Есенин и отрезал: — Не могу.

— Помахал бы сорок пять лет кувалдой, как я, может, и смог бы, — мягко сказал старик.

— И то правда, — согласился Есенин тихо и через минуту ушёл.

Скорее всего, тогда и узнал про Ганина.