Ещё одно стихотворение 1916 года «День ушёл, убавилась черта…» — своеобразная и беспощадная баллада о расставании человека с самим собой:
…С каждым днём я становлюсь чужим
И себе, и жизнь кому велела.
Где-то в поле чистом, у межи,
Оторвал я тень свою от тела.
Неодетая она ушла,
Взяв мои изогнутые плечи.
Где-нибудь она теперь далече
И другого нежно обняла.
Может быть, склоняйся к нему,
Про меня она совсем забыла
И, вперившись в призрачную тьму,
Складки губ и рта переменила.
Но живёт по звуку прежних лет,
Что, как эхо, бродит за горами.
Я целую синими губами
Чёрной тенью тиснутый портрет.
Это он целует собственный портрет в траурной окаёмке! С собой прощается!
Откровенно прощальное стихотворение того же года — «Прощай, родная пуща…»:
…Сияй ты, день погожий,
А я хочу грустить.
За голенищем ножик
Мне больше не носить.
Под брюхом жеребёнка
В глухую ночь не спать
И радостию звонкой
Лесов не оглашать.
И не избегнуть бури,
Не миновать утрат,
Чтоб прозвенеть в лазури
Кольцом незримых врат.
Он на тот свет собрался! Кольцом врат в лазури звенеть: «Загубивших душу пускаете?»
В 1917-м Есенин, повторяя слова Христа накануне распятия: «Или, Или! лама савахфани?» («Боже, Боже! зачем ты меня оставил?»), — прямо просит Господа не держать его на земле:
…Навсегда простёр глухие длани
Звёздный твой Пилат.
Или, Или, лама савахфани, —
Отпусти в закат. [44]
Тяжелейшее настроение Есенина 1915–1917 годов внешне почти никак не выражалось: выступал себе в Петрограде, желанной славы вкусил, «Радуницу», первую свою книжку, готовил к печати (как в 1925-м готовил к выходу первое собрание своих стихов).
Но по обвальному количеству суицидальных стихов видно, насколько непереносима была ему жизнь как таковая.
И не надо искать этому банальных человеческих причин.
Просто непереносима, и всё.
Навязчивые эти настроения были отчасти прерваны двумя революциями 1917-го.
Ещё неизвестно, пережил бы этот год Есенин, если бы не февралисты, а затем большевики.
На несколько лет он сменил тональность: умирать некогда — пришла пора пророчествовать.
Он пророчествовал и ликовал. Отвлёкся от себя.
Знаменательно, что схожая история имела место с Маяковским: в 1916 году он собирается поставить «точку пули в самом конце», предпринимает первую попытку самоубийства… и тут переворот, Октябрь, левый марш — другая история началась; отсрочку получил.
Пророчества Есенина не спешили сбываться немедленно: красный конь пылил и копытил землю, но никак не вывозил мир на иную колею.
В 1919 году его снова могли бы захлестнуть прежние настроения.
Но в 1919-м явился имажинизм, наглые и азартные друзья — с ними стало позадорнее.
Хотя всё-таки прорывалось — чёрные чувства, стоявшие при дверях, никогда не оставляли насовсем:
…Плывите, плывите в высь!
Лейте с радуги крик вороний!
Скоро белое дерево сронит
Головы моей жёлтый лист…[45]
…Скоро мне без листвы холодеть,
Звоном звёзд насыпая уши.
Без меня будут юноши петь,
Не меня будут старцы слушать…[46]
…Скоро, скоро часы деревянные
Прохрипят мой двенадцатый час![47]
Только сердце под ветхой одеждой
Шепчет мне, посетившему твердь:
«Друг мой, друг мой, прозревшие вежды
Закрывает одна лишь смерть». [48]
Двойное повторение «друг мой, друг мой» отсюда перейдёт в поэму «Чёрный человек», а следом обращение «друг мой» явится в написанных кровью стихах. Это всё — одна мелодия.
Она нарастала.
На смену имажинизму, без перерыва, прилетела Айседора, а вместе с ней — замечательные мечты о мировой славе.
Когда обрушилось и это, в полной мере и совсем беспощадно вернулись прежние настроения, наложившиеся к тому же на пьянство, расстройство психики, общую опустошённость, стремительно пропитое здоровье.
И эта интонация — повзрослевшая, помудревшая, но неизменная — по сути, вернулась в полную силу:
Ты прохладой меня не мучай
И не спрашивай, сколько мне лет.
Одержимый тяжёлой падучей,
Я душой стал, как жёлтый скелет…[49]
Последние годы из стихотворения в стихотворение Есенин поёт «песню панихидную» по своей «головушке». Минимум раз в полгода сочиняет прощальные стихи — и несколько раз откладывает свой выход за пределы жизни, что не отменяет его упрямой нацеленности.