Выбрать главу

В октябре 1925 года Всеволод Иванов пишет Горькому в Сорренто: «…Серёжа Есенин пьёт немилосердно. Изо дня в день. Ко всему у него чахотка, и бог знает, что с ним будет месяца через три-четыре».

Чахотку Есенин придумал — но в остальном диагноз точнейший.

Иванов даже дату предсказал. Многие отлично понимали: конец близок, Есенин — не жилец.

Многие — в смысле все эти ивановы.

Василий Наседкин вспоминал одну из последних встреч: «Вид у него был ужасный. Передо мной сидел мученик. „Сергей, так ведь недалеко до конца“. Он устало, но как о чём-то решённом, проговорил: „Да… Я ищу гибели“. Немного помолчав, так же устало и тихо добавил: „Надоело всё“».

…и все эти наседкины.

Всеволод Рождественский — не в мемуарах, написанных 20 лет спустя, а в письме Мануйлову от 29 декабря 1925 году признаётся: «Есенина я видел пять недель назад тому в Москве. Уже тогда можно было думать, что он добром не кончит. Он уже ходил обречённым. Остановившиеся мутно-голубые глаза, неестественная бледность припухлого, плохо бритого лица и уже выцветающий лён удивительных волос, космами висевших из-под широкополой шляпы».

…и все эти рождественские.

Николай Сардановский, приятель константиновского детства Есенина, наблюдавший его в поздние заезды на малую родину, 1 января 1926 года пишет своей знакомой: «…к чему было так паясничать? Ведь получается сплошной абсурд. Человек пьёт без просыпа, публично ругает всех матерщиной, лупит отца с матерью чем ни попадя, ежемесячно меняет жён, проживает свой громаднейший заработок на пьянство и шикарнейшие костюмы, а тут напевают: „разлад города с деревней“, „письмо к матери“, „врос корнями в деревню“…»

….и сардановские все.

Владимир Маяковский по поводу смерти Есенина констатировал: «…сразу этот конец показался мне совершенно естественным и логичным».

И чуть подробнее: «Последняя встреча с ним произвела на меня тяжёлое и большое впечатление. Я встретил у кассы Госиздата ринувшегося ко мне человека с опухшим лицом, со свороченным галстуком, с шапкой, случайно державшейся, уцепившись за русую прядь. От него… несло перегаром. Я буквально с трудом узнал Есенина».

…и маяковские все.

Александр Воронский в 1926 году вспоминал о Есенине:

«…опившийся, он сначала долго скандалил и ругался. Его удалили в отдельную комнату. Я вошёл и увидел: он сидел на кровати и рыдал. Всё лицо его было залито слезами. Он комкал мокрый платок.

— У меня ничего не осталось. Мне страшно. Нет ни друзей, ни близких. Я никого и ничего не люблю. Остались одни лишь стихи. Я всё им отдал, понимаешь, всё. Вон церковь, село, даль, поля, лес. И всё это отступилось от меня».

…и все эти воронские. Даром что Воронскому Есенин посвятил главную свою поэму — «Анну Снегину».

Дмитрий Фурманов в 1925 году, 30 декабря, тоже по свежим, смертным следам пишет: «…в Госиздате встречались мы почти каждую неделю, а то и чаще бывало: пьян всё был Серёжа, каждоразно пьян. Как-то жена его сказала, что жить Серёже врачи сказали… 6 месяцев — это было месяца три назад! Может, он потому теперь и кончил? Стоит ли де ждать? Будут болтать много о „кризисе сознания“, но это всё будет вполовину чепуха по отношению к Серёже, — у него всё это проще».

…и все фурмановы тоже.

И вообще все эти все.

Они только мешают своими воспоминаниями.

* * *

В нашей стране всерьёз разработать эту тему первым взялся полковник милиции в отставке Эдуард Хлысталов.

В 1994 году, после ряда интервью и публикаций в прессе, Хлысталов выпустил книгу «13 уголовных дел Сергея Есенина».

В самом её начале он вспоминает, как в 1942 году случайно оказался на Ваганьковском кладбище и увидел могилу Есенина:

«Меня словно током ударило. В свои десять лет я отлично знал, кто такой Есенин. Его стихи запрещены, за них можно быстро на Колыму угодить.

Совсем недавно мой отец играл по воскресеньям на гармошке и тихо, чтоб не было слышно за дверью, напевал песни на стихи Есенина. Они всегда были грустными, он рукавом стирал с лица слёзы. Наверное, кто-то из соседей расслышал слова, и однажды ночью к нам по деревянной лестнице на второй этаж пришли трое молчаливых мужчин. Всё перевернули, сняли со стены берданку, увели отца. Мать побегала у ворот московских тюрем, но ничего не узнала и не добилась. Он сгинул навсегда».

И дальше: «…я ненавидел поэта, принёсшего нашей семье столько горя».

Мы сразу же видим некоторую, при всём уважении к бесследно пропавшему отцу, мифологизацию событий.

За стихи Есенина, к счастью, никого на Колыму не отправляли.

Иначе на этих основаниях пришлось бы посадить в лагеря сотни тысяч людей.