Выбрать главу

Он любил славу, но дар свой ценил ещё выше. Он ценил свой дар, как самая добрая мать собственное дитя; это спасло его дар, но не самого Есенина. Он считал себя заложником дара, а не наоборот. За это народ его и полюбил.

Есенин принёс себя в жертву волшебному русскому слову — в этом его светлый подвиг, сколь бы сомнительным ни казалось наше высказывание с позиций христианского канона.

Нам самим может что-то не нравиться в том Есенине, с которым мы имеем дело; но — что есть, то есть.

Кто нас, в конце концов, спрашивает, нравится нам что-то или нет?

* * *

Есенин желал воспринимать родину как земное отображение рая.

Если рать святая кликнула бы: кинь ты Русь, живи в раю, — отвечал бы: не надо, лучше дайте родину.

Стихи эти написаны человеком двадцати одного года от роду, а сила высказывания — оглушительная, истинно религиозная.

В 1915 году (стихотворение «Руси»):

Тебе одной плету венок,

Цветами сыплю стёжку серую.

О Русь, покойный уголок,

Тебя люблю, тебе и верую…

В 1924 году («Русь советская»):

…Но и тогда,

Когда на всей планете

Пройдёт вражда племён,

Исчезнет ложь и грусть, —

Я буду воспевать

Всем существом в поэте

Шестую часть земли

С названьем кратким «Русь».

Это об одном и том же — с разницей без малого в десятилетие. Это огромная, главная тема, величиной во всю его жизнь.

Но здесь же — постоянный контрапункт: в глубине невиданной любви к родине — навязчивая мука отторжения.

Все разговоры о том, что отторжение появилось только у позднего Есенина и касается исключительно государства, причём государства большевистского, — от лукавого.

Это не так.

Скрытый, никогда не проявившийся мотив недолюбленности матерью, настойчивый мотив недолюбленности женщиной, женой, подругой и следующий за ними мотив недолюбленности родиной — врождённая есенинская боль, с которой он как поэт явился с самого начала.

В стихах 1915 года «Занеслися залётною пташкой…» Есенин настаивает, что родина его умирает:

…В церквушке за тихой обедней

Выну за тебя просфору,

Помолюся за вздох последний

И слезу со щеки утру.

А ты из светлого рая,

В ризах белее дня,

Покрестися, как умирая,

За то, что не любила меня.

«Не любила меня!»

(Сравните: «Ты меня не любишь, не жалеешь, / Разве я немного не красив?»)

Ещё никакого Демьяна Бедного с его агитками и в помине не было, а обида уже вызрела.

В 1916 году — та же тема:

Не в моего ты Бога верила,

Россия, родина моя!

Ты как колдунья дали мерила,

И был как пасынок твой я…[74]

Велика ли разница с «…в своей стране я словно иностранец»? Да никакой разницы.

В том же 1916-м:

…И всё тягуче память дня

Перед пристойным ликом жизни.

О, помолись и за меня,

За бесприютного в отчизне.[75]

Велика ли разница с «…но некому мне шляпой поклониться, /Ни в чьих глазах не нахожу приют»? Снова никакой разницы.

В 1917 году, в стихотворении «О родина!», — ещё жёстче:

…Люблю твои пороки,

И пьянство, и разбой,

И утром на востоке

Терять себя звездой.

И всю тебя, как знаю,

Хочу измять и взять,

И горько проклинаю

За то, что ты мне мать.

«Горько проклинаю!»

Если не будешь, не хочешь меня любить — я насильно тебя заставлю это сделать.

В этих яростных настроениях снова различимы смутные тени сложных взаимоотношений — и прошлых, и будущих — не только с Россией, но и с матерью, и с жёнами, особенно с Зинаидой Райх.

Воедино слиты чувства невиданного родства, приятия и неслыханной обиды, отторжения.

В 1918 году в стихотворении «И небо и земля всё те же…» пишет:

И небо и земля всё те же,

Всё в те же воды я гляжусь,

Но вздох твой ледовитый реже,

Ложноклассическая Русь…

Причём изначально в черновике было «ложноотеческая Русь». Отечество — но ложное, обманувшее!

Почему вздох Руси ледовитый? Да потому, что она умирает. И дышит реже.

Огорчён ли поэт этим? Нет, не огорчён! Он рад, о чём в следующей строфе прямо сообщает:

…Не огражу мой тихий кров

От радости над умираньем…

Радуется умиранью — но, конечно, в надежде на воскресение и преображение родины.

Во всём этом таится традиционное, свойственное русскому человеку чувство: страна моя, отчизна моя, я люблю тебя, я так страдаю о тебе — за что же ты возишь меня лицом по своему богатому, уставленному яствами, столу?