Всё так: «глубоко коренились в психике» и были вскормлены «народной религиозностью».
Религиозность начального этапа есенинского творчества словно бы гласит: русские — православные от природы и в природе.
На поля смотрят, как богомольцы на икону, причащаются у ручья.
Это — не совсем пантеизм, в чём Леонид Каннегисер пытался убедить Есенина.
Это обычная, органичная, спокойная уверенность, что Бог здесь, Бог везде.
Есенинское православие почти всегда бессюжетно и созерцательно.
Задымился вечер, дремлет кот на брусе.
Кто-то помолился: «Господи Исусе».
………………………………………………..
Закадили дымом под росою рощи…
В сердце почивают тишина и мощи.[83]
Православное сознание для него в то время обыденно, как дыхание.
Проникновенная, тёплая, сердечная религиозность.
Пахнущая простором, полем, дрожанием огня, хлебом.
Трудом и богомольной дорогой русского человека, наконец.
…По тебе ль, моей сторонке,
В половодье каждый год
С подожочка и котомки
Богомольный льётся пот.
Лица пыльны, загорелы,
Веки выглодала даль,
И впилась в худое тело
Спаса кроткого печаль.[84]
В том, что, если случится пришествие Спаса, русский человек Его опознает, Есенин нисколько не сомневался.
Вспомним стихи «Шёл Господь пытать людей в Любови…» (1914), где даже нищий, встретившийся Ему на пути, делится с ним краюхой.
Более того, Господа опознаёт и жалеет даже русская природа:
…Схимник-ветер шагом осторожным
Мнёт листву по выступам дорожным
И целует на рябиновом кусту
Язвы красные незримому Христу. [85]
И, разглядев Его, наша природа ликует:
…Прошлогодний лист в овраге
Средь кустов, как ворох меди.
Кто-то в солнечной сермяге
На ослёнке рыжем едет.
Прядь волос нежней кудели,
Но лицо его туманно.
Никнут сосны, никнут ели
И кричат ему: «Осанна!» [86]
Если и был Есенин счастлив по-настоящему, то в те дни, когда открылся его дар, а он ещё не придумал, что с ним делать. Дар ещё не висел на слабом человеке страшным грузом, а только обещал полёт и радость.
Чую радуницу Божью —
Не напрасно я живу,
Поклоняюсь придорожью,
Припадаю на траву.
Между сосен, между ёлок,
Меж берёз кудрявых бус,
Под венком, в кольце иголок,
Мне мерещится Исус.
Он зовёт меня в дубровы,
Как во царствие небес,
И горит в парче лиловой
Облаками крытый лес.
Голубиный дух от Бога,
Словно огненный язык,
Завладел моей дорогой,
Заглушил мой слабый крик.
Льётся пламя в бездну зренья,
В сердце радость детских снов.
Я поверил от рожденья
В Богородицын покров. [87]
Он знал, кому обязан даром.
Он только боялся, что не сумеет отблагодарить.
…И в каждом страннике убогом
Я вызнавать пойду с тоской,
Не Помазуемый ли Богом
Стучит берестяной клюкой.
И может быть, пройду я мимо
И не замечу в тайный час,
Что в елях — крылья херувима,
А под пеньком — голодный Спас. [88]
Так заявляется тема страшащей его богооставленности: «…может быть, пройду я мимо».
С какого-то момента в стихи Есенина приходит тема монашества. У инока меньше вероятность пропустить «тайный час».
В стремлении к монашеству есть много «поэтического», в какой-то степени игрового — но, безусловно, не только это.
Да, внешние есенинские ставки были на удачу, на «оригинальность»; но надо смотреть глубже — в конце концов, мы ведь знаем конец этого пути, огромность вложений и необъятность душевных растрат.
Кажется, можно вообразить себе Есенина монахом, равно как, скажем, Гоголя, Лермонтова, Достоевского, Гаршина, даже Льва Толстого. В этом есть какой-то важный признак русской литературы: её внутренняя сдержанность, обращённость к потустороннему, способность к преодолению человеческого, молитвенная собранность.
…Уже давно мне стала сниться
Полей малиновая ширь,
Тебе — высокая светлица,
А мне — далёкий монастырь…[89]