Сложив все это вместе: и рассказы бабки Груни о том, каким замечательным человеком был покойный ее муж, а его, Сережи, дед, и как приходили к нему мужики побеседовать о земном и о божественном, – Есенин, видимо, и пришел к выводу, что Никита Осипович был старообрядцем. Иначе как объяснить: не пил, не курил и до двадцати восьми лет не женился, за что и прозван Монахом? А главная загадка – книги. Откуда они у простого крестьянина? Словом, Есенин не сочинял интересную биографию, а домысливал ее, пытаясь понять, от какой же яблони он яблочко и откуда у него не понятная что матери, что отцу любовь к книге?
Впрочем, и другой его дед, Титов, хотя и был едва грамотным, немало поспособствовал тому, что сам поэт называл «пробуждением творческих дум». В автобиографической прозе о Федоре Титове сказано немного. Скупее, чем об озорных дядьях, учивших плавать, ездить верхом и драться, или о бабке по матери, любившей его без памяти. Вдалбливал-де старую патриархальную культуру, пел старинные заунывные песни, по субботам и воскресеньям пересказывал Библию. А вот судя по стихам, главным человеком в стране детства поэта был именно дед Федор, потому что, сам того не подозревая, растил своего единственного внука поэтом. Старшая из сестер Есенина вспоминает, что Сергей часто пересказывал ей свои разговоры с дедом. Правда, запомнила Екатерина только один, вот этот: «Дедушка с Сергеем спали на печке. Из окна на печку светила луна.
– Дедушка, а кто это месяц на небе повесил?
Дедушка все знал и не задумываясь отвечал:
– Месяц? Его туда Феодосий Иванович повесил.
– А кто такой Феодосий Иванович?
– Феодосий Иванович сапожник, вот поедем с тобой во вторник на базар, я тебе покажу его – толстый такой».
Эту лукавую дедову сказочку Есенин вставит в одну из своих маленьких поэм почти без изменений:
О месяц, месяц!
Рыжая шапка моего деда,
Закинутая озорным внуком на сук облака,
Спади на землю…
Прикрой глаза мои!
«Сельский часослов», 1918
Действующим лицом оказывается дед Федор и в поэме «Октоих», созданной в тот промежуток краткий, когда Есенин верил, что, сбросив монархическое «иго», Россия станет Великой мужицкой Республикой, а его земляки («отчари»), получив наконец землю и волю, превратят ее в рай изобилия:
Осанна в вышних!
Холмы поют про рай.
И в том раю я вижу
Тебя, мой отчий край.
Под Маврикийским дубом
Сидит мой рыжий дед,
И светит его шуба
Горохом частых звезд.
«И луна, и месяц, – писал страстный почитатель поэзии Есенина композитор и музыкальный критик Арсений Авраамов, – обычно употребляются вместо фонаря, для “светотени”, во свидетели ночных тайн… И так ведется из века в век… И вот пришел Сергей Есенин и, не успев напечатать трех сотен страниц, шутя, между “делом”, дал русской поэзии свыше полусотни незабываемых образов месяца-луны, ни разу не обмолвившись ни единым эпитетом… Не только “шаблонных” нет у него – свои собственные, новые он никогда не повторяет. Сам он – рог изобилия, образ его – сказочный оборотень».
Какие из полусотни нешаблонных образов месяца-луны, типа «ягненочек кудрявый, месяц, гуляет в голубой траве», принадлежат Есенину, а какие придумал для внука Федор Титов, нам уже никогда не узнать. Да это не так уж и важно. Важнее запомнить, что отношение к образу как к сказочному оборотню, обращающемуся, как говаривали в старину, «в разные виды», для Есенина столь же органично, как и для его деда. Властная простота, с какой Федор Титов обращался (и общался) с пространством космоса, делая доступной малолетке «расстановку» небесных тел и сил, аукнулось не только в стихах, особенно в ранних, с мифологическим и фольклорным уклоном, но и в теоретическом трактате «Ключи Марии». Едва грамотный дед, сам того не подозревая, передал Есенину ключи к тайне «органической фигуральности», то есть образности как способу соображения понятий, а значит, и к поэзии русского языка: «Живя, двигаясь и волнуясь, человек древней эпохи не мог не задавать себе вопроса: откуда он, что есть солнце и вообще что есть обступающая его жизнь? Ища ответа во всем, он как бы искал своего внутреннего примирения с собой и миром. И разматывая клубок движений на земле, находя имя всякому предмету и положению… он решился теми же средствами примирить себя с непокорностью стихий и безответностью пространства. Примирение это состояло в том, что кругом он сделал доступную своему пониманию расстановку. Солнце, например, уподобилось колесу, тельцу и множеству других положений, облака взрычали, как волки, и т. д.»