— А кто может подтвердить эту вашу лояльность и благонадежность? Сестра?
— Народный комиссар Луначарский! Киров! Калинин! И… ряд других общественных деятелей, — с гордостью выкрикнул Есенин. На глазах его от обиды выступили слезы.
Чекисты переглянулись.
— Как вы смотрите на современную политику Советской власти? — спросил следователь, словно издеваясь над беззащитностью Есенина.
— Сочувственно… С пониманием, — и, оглянувшись на Самсонова, покосившись на его кулаки, добавил: — Каковы… бы… проявления этой власти… ни были…
— Похвально! — засмеялся Матвеев. — Похвально! Кто может взять вас на поруки? Кроме Кирова, конечно?
Есенин обхватил голову руками, бережно покачивая ее, словно больного ребенка, простонал:
— Кроме Кирова… За меня может поручиться… только Георгий Устинов. Устинов, позвоните… он сотрудник правительственной газеты. Больше сказать нечего. Я не могу больше. Голова моя… — Последние слова Есенин прошептал, падая со стула на пол.
Следователь нажал на кнопку звонка и сказал вошедшему конвоиру, кивнув на лежащего Есенина:
— В камеру его!
— В одиночку? — спросил Самсонов, помогая Есенину подняться на ноги.
— Нет! — ответил Матвеев, а когда пошатывающегося Есенина конвоир вывел из кабинета, тоном, не терпящим возражений, добавил: — Пусть из наших кто-нибудь с ним посидит. Поэты народ болтливый! На допросы не вызывать, и пусть доктор Перфилье подлечит его. Пьяная драка в их бардачном кафе тянет лишь на статью сто семьдесят шестую — хулиганство. Свидетельства одних твоих милиционеров — говно! Тоньше надо работать, Самсонов! Поэзию его почитай… Узнай про друзей его… Знаешь их? Ганин… Орешин еще…
Самсонов, поглаживая свои кулачища, добавил:
— Всех знаю. Наседкин… Клюев… Кусиков…
— К Устинову приглядеться надо. Вот где может быть дело, понял? А Есенина подержим, пока из его поручителей кто-нибудь не явится. Все! Действуй!
Узкая как склеп камера в тюрьме ВЧК. На койке, свернувшись калачиком спит Есенин.
Из забранного решеткой мутного от грязи выходящего во двор тюрьмы окна послышался рев мотора и вслед за ним раздались выстрелы и истошные душераздирающие крики: «За что?! Будьте вы прокляты!! Убийцы!! Да здравствует революция! Я жить хочу! А! А!»
Есенин очнулся, вскочил с койки и, пошатываясь, подошел к окну. Эти вопли и рев машин образовали какой-то сверхъестественный гул.
«Уж не ад ли это? — промелькнуло у него в голове. — Господи, где я? — Потрясенный услышанным, Есенин отпрянул от окна и, обернувшись, увидел сидящего на койке черного человека. — Что это со мной? Видения какие-то!» Он протер глаза кулаками.
Видение зашевелилось и оказалось соседом по камере.
— Что это? — спросил Есенин, протянув руку к окну.
— Плохо слышишь? Стреляют! Людей стреляют, сволочи!
Лицо Есенина, и без того бледное, стало как мел.
— Как стре… стреляют?
— Как скотину! Без суда и следствия. Достаточно одного доноса, и… финита ля комедия! Се ля ви, мой друг! Отсюда только два выхода: либо ты сознаешься во всем, либо вот! — кивнул он на окно и, откинувшись на кровать, пропел: «И никто не узнает, где могилка твоя!»
Есенин присел на краешек своей койки и растерянно запротестовал:
— Они не посмеют со мной так! Я… Меня лично знают Киров, Фрунзе, Луначарский!.. Вы же не знаете, кто я!
— Знаю! Есенин. Сергей Есенин… Я сразу тебя узнал, как притащили… Уже вторые сутки я за тобой ухаживаю. Горячка у тебя приключилась, Сережа! — Сосед поднялся. — Вот так-то, Сергей Александрович! А до тебя Гумилев здесь сидел… После расстреляли его… в Петрограде. — Сунув руку под подушку, достал кусок хлеба. — На-ка вот, подкрепись. Баланду твою я съел.
Есенин взял протянутый хлеб, втянул носом его запах, зажмурился от удовольствия.
Отщипывая крохотные кусочки, стал осторожно есть, стараясь не разбередить запекшиеся кровью разбитые губы.
— А вы кто? Вас за что сюда?
Сосед встал, с хрустом потянулся.
— По мне разве не видно? Бывший офицер белой гвардии, — сказал он, щелкнув подтяжками на плечах.
— Только за то, что бывший офицер? — Есенин прекратил жевать.
— Для этих инородцев, что власть в России захватили, этого достаточно. Раз офицер, значит, обязательно контра! — Он подошел к окну и прислушался. — Все! Сегодня, наверное, десятка три-четыре… — Офицер истово троекратно перекрестился. — Упокой, Господи, рабов Божьих!