— Вот посмотрю я, как он часто после картошки будет ходить.
Словно в руку Есенину, после картофельного обеда недели две крестьянский стихотворец не показывает носа.
По вечерам частенько бываем на Пресне, у Сергея Тимофеевича Коненкова. Маленький, ветхий, белый домик — в нём мастерская и кухонка. В кухонке живёт Коненков. В ней же Григорий Александрович (конёнковский дворник, конёнковская нянька и верный друг) поучает нас мудрости. У Григория Александровича лоб Сократа. Коненков тычет пальцем:
— Ты его слушай да в коробок свой прячь — мудро он говорит: кто ты есть? А есть ты человек . А человек есть — чело века . Понял?
И, взяв гармошку, Коненков затягивает есенинское яблочко:
Один Новый год встречали в Доме печати. Есенина упросили спеть его литературные частушки. Василий Каменский взялся подыгрывать на тальянке.
Каменский уселся в кресле на эстраде, Есенин — у него на коленях.
Начали:
И, хитро глянув на Каменского, прижавшись коварнейшим образом к его груди, запел во весь голос припасённую под конец частушку:
Туго набитый живот зала затрясся от хохота. В руках растерявшегося Каменского поперхнулась гармошка.
36
Зашёл к нам на Никитскую в лавку человек — предлагает недорого шапку седого бобра. Надвинул Есенин шапку на свою золотую пену и пошёл к зеркалу. Долго делал ямку посреди, слегка бекренил, выбивал из-под меха золотую прядь и распушал её. Важно пузыря губы, смотрел на себя в стекло, пока сквозь важность не глянула на него из стекла улыбка, говорящая: «И до чего же это я хорош в бобре!»
Потом попримерил я.
Со страхом глядел Есенин на блеск и на чёрное масло моих расширяющихся зрачков.
— Знаешь, Анатолий, к тебе не тово… Не очень…
— А ты в ней, Серёжа, гриба вроде… Берёзовика… Не идёт…
— Ну?…
И оба глубоко и с грустью вздохнули. Человек, принёсший шапку, переминался с ноги на ногу.
Я сказал:
— Наплевать, что не к лицу… зато тепло будет… я бы взял.
Есенин погладил бобра по серебряным иглам.
— И мне бы тепло было! — произнёс он мечтательно.
Кожебаткин посоветовал
— А вы бы, господа, жребий метнули.
И рассмеялся ноздрями, из которых торчал волос, густой и чёрный, как на кисточках для акварели.
Мы с Есениным невозможно обрадовались.
— Завязывай, Мелентьич, на платке узел.
Кожебаткин вытащил из кармана платок.
Есенин от волнения хлопал себя ладонями по бокам, как курица крыльями.
— Н-ну!..
И Кожебаткин протянул кулак, из которого торчали два загадочных ушка.
Есенин впился в них глазами, морщил и тёр лоб, шевелил губами, что-то прикидывал и соображал. Наконец уверенно ухватился за тот, что был поморщинистей и погорбатей.
Покупатели, что были в лавке, и продавец шапки сомкнули вокруг нас кольцо.
Узел и бобровую шапку вытащил я.
С того случая жребьеметание прочно внедрилось в нашу жизнь.
Двадцать первый год балует нас двумя комнатами: одна похуже, повыцвестей обоями, постарей мебелью, другая — с министерским письменным столом, английскими креслами и аршинным бордюром в коричневых хризантемах.
Передо мной два есенинских кулака — в одном зажата бумажка.
Пустая рука — пустая судьба.
В непрекословной послушности року доходили до того, что перед дверью уборной (когда обоим приспичивало одновременно) ломали спичку. Счастливец, вытащивший серную головку, торжественно вступал в тронный зал.