Выбрать главу

57

На лето уехали с Никритиной к Чёрному морю пожариться на солнышке. В августе деньги кончились. А тут ещё как нарочно, как назло востроглазый, коричневый, будто вылепленный из глины, голопятый и голопузый купец кричит раз по пять в день:

У меня у Яшки У маленькой корзине Ал ейнц у Берлине, У магазине.

К счастью: не у каждого купца столько соблазнов.

Две копейки фунт вишня.

И пятикопеечные дыни, о которых чернокосая синьора возвещала следующей серенадой:

Дини! Дики? Си тицих ейших Просто дим идёт! —

делали картину нашей жизни не столь мрачной.

Мы пополняли пустоту желудков щедротами юга и писали в Москву друзьям, чтобы те потолкались в какой-нибудь мягкосердечной редакции за авансиком для меня, и родичам — чтобы поскребли у себя в карманах на предмет краткосрочного займа.

Хотя, по совести говоря, плоховато я верил и в редакторское широкодушие, и в родственные карманы.

Впрочем, и родичей-то у меня (кроме сестры) почти что нет на белом свете. Самые кровные узы, если, скажем, бабушки наши на одном солнышке чулочки сушили. Так, кажется, говаривали старые хорошие писатели.

Вдруг: телеграфный перевод на сто рублей. И сразу вся кислятина из души выпарилась. Решили даже ещё недельку поболакаться в море.

За обедом ломали головы: от кого бы такая благодать?

А вечером почтальон догадку вручил нам под расписку.

Телеграмма: «Приехал Приезжай Есенин».

Ошалев, заскакал я и захлопал в ладоши.

Из жёлтого кожаного несессерчика бросил в меня стыдящий взгляд шестинедельный Кирилл: «Такой, мод, дядя здоровый и козлом прыгаешь!»

Усовестясь, я помахал пальцем перед его розовенькой, с двумя дырочками горошинкой:

— Ну, брат-Кирилл, в Москву едем… Из невозможных америк друг мой единственный вернулся… Понимаешь?

Розовенькая горошина сморщилась и чихнула.

— Значит, правда!

Наутро Кирилл сменил квартиру — кожаный несессерчик на деревянное корытце — и в скором поезде поехал в Москву.

58

— Вот и я.

— Вяточка!..

Ах, какой европеец! Какой чудесный, какой замечательный европеец! Смотрите-ка: из кармашка мягкого серого пиджака торчит даже блестящий хвостик вечного пера.

И, кажется, ещё легче стала походка в важных белых туфлях, и ещё золотистей волосы из-под полей такой красивой и добротной (цвета кофе на молоке) шляпы.

Только вот глаза… не пойму… странно — не его.

— Мразь!

— А?

— Европа — мразь.

— Мразь?

— А в Чикаго до надземной дороги встань на цыпочки и пальцем достанешь!.. Ерунда!..

И презрительно приподнялся на белых носках своих важных туфель.

— …в Венеции архитектура ничего себе… только воня-я-ет! — И сморщил нос пресмешным образом. — А в Нью-Йорке мне больше всего понравилась обезьяна у одного банкира… Стерва, в шёлковой пижаме ходит, сигары курит и к горничной пристаёт… а в Париже… сижу это в кабаке… подходит гарсон… говорит: «Вы вот, Есенин, здесь кушать изволите, а мы, гвардейские офицеры, с салфеткой под мышкой…» — «Вы, спрашиваю, лакеями?…» — «Да! лакеями!..» — «Тогда извольте, говорю, подать мне шампань и не разговаривать!..» Вот!.. ну, твои стихи перевёл… свою книгу на французском выпустил… только зря всё это… никому там поэзия не нужна… А с Изадорой — адьо!..

— «Давай мне моё бельё»?

— Нет, адьо безвозвратно… безвозвратно… я русский… а она… но… могу… знаешь, когда границу перс ехал — плакал… землю целовал… как рязанская баба… стихи прочесть?…

Прочёл всю «Москву Кабацкую» и «Чёрного человека».

Я сказал:

— «Москва Кабацкая» — прекрасно. Такой лирической силы и такого трагизма у тебя ещё в стихах не было… умудрился форму цыганского романса возвысить до большого, очень большого искусства. А «Чёрный человек» плохо… совсем плохо… никуда не годится.

— А Горький плакал… я ему «Чёрного человека» читал… слезами плакал…

— Не знаю…

Есенин не вытаскивал для печати и не читал «Чёрного человека» вплоть до последних дней. Насколько мне помнится, поправки внёс не очень значительные. Вечером были в каком-то богемном кабаке на Никитской — не то «Бродячая собака», не то «Странствующий энтузиаст».