Выбрать главу

Есенин был растроган внезапной отцовской добротой и щедростью.

   — Спасибо, папаша.

Он со всё возрастающим нетерпением ждал «вечного странника», даже выбегал на улицу — взглянуть, не идёт ли, то и дело вынимал тетрадь со стихами, снова и снова пробегал взглядом по строчкам, хотя они давно отпечатались в мозгу до единой буковки, до запятой — разбуди в глухую полночь, прочтёт без запинки...

11

Воскресенский пришёл, как и обещал, в полдень. Он был шумный и праздничный, но трезвый, опрятный, в расстёгнутой куртке поверх светлой косоворотки. Стёкла очков вспыхивали, от них как бы разбегались по стенам солнечные зайцы.

   — Привет вам, господа, и доброго здоровья!

Видно было, что он здесь свой человек; Александр Никитич подозвал его к себе, перегнулся через прилавок.

   — Нехорошо я вёл себя вчера, Владимир Евгеньевич. Лишнее вырвалось в сердцах... Извините...

Воскресенский наставительно поднял палец.

   — Я досконально изучил движение человеческой души по замысловатым извилинам бытия. И мне ясны порывы души вашей, Александр Никитич. В силу этого ваши вчерашние обличения в адрес моей особы пролетели мимо, как ветер, и вы, прошу вас, не мучьте себя раскаяниями... Сергей Александрович, вы готовы в поход?

   — Готов, — ответил Есенин. — Но я всё же прошу вас задержаться на короткое время. — Он вопросительно поглядел на корректора.

Тот понимающе кивнул.

Они отодвинулись к окну, и Есенин подал ему тетрадь. Воскресенский поправил очки, убрал со щеки прядь и углубился в чтение.

Входили и выходили покупатели, слышались голоса продавцов, глухие удары топоров на «стульях». Воскресенский внимательно прочитал все пять стихотворений. Перевернув страницы, прочёл вторично. Помолчал, нахмурив брови, потом бережно спрятал тетрадь в карман куртки и сказал:

   — Пошли.

   — Не бросайте его, Владимир Евгеньевич, — попросил Александр Никитич. — Ещё заблудится. Город немаленький...

   — Он не заблудится, — ответил Воскресенский, придавая словам иной, многозначительный смысл, и ещё твёрже повторил: — Нет, не заблудится!..

На улице, тесной и душной, они перешли на теневую сторону. Ветер мел по булыжной мостовой пыль, шелуху семечек, клочья сена, обрывки газет, и Есенин, крупно шагая, отворачивал лицо.

   — Не возражаете прогуляться пешком? — спросил Воскресенский.

   — Конечно нет. Хочется поглядеть на Москву.

   — Отлично! — Воскресенский шёл размашисто, независимый и, казалось, довольный собой и жизнью, поглядывая по сторонам, улыбался во весь рот. — Вы, я замечаю, сгораете от нетерпения: ждёте оценку вашим стихам?

   — Ещё бы! — сознался Есенин, не смущаясь своей откровенности. — Я очень волнуюсь, Владимир Евгеньевич.

   — Зря, мой юный друг. Вам пристало волноваться лишь творчески. За написанное же волнение вроде бы излишне. Такие стихи не только Белокрылову, но и самому Блоку показать не зазорно. Свежо, ароматно. Вы поэт. И вы богаты: у вас, дорогой, светлое будущее. Я предрекаю вам его... Я знаком с поэтами — встречался на вечерах, в типографии. Воображают о себе Бог знает что, крошечную, тоненькую струйку выдают за могучий водопад. И важничают, будто они уже не люди, а самое меньшее — полубоги. И я, смею вас уверить, определяю безошибочно: у такого-то поэтического будущего нет, у этого нет даже настоящего, а вон тот сгинет через год-два бесследно. А вот у вас, Сергей Александрович, есть будущее. И оно огромно, милостивый государь! Да-с!..

Они наискосок пересекли Валовую улицу. Грохотали колеса гружёных фургонов, стучали копыта лошадей, звучали голоса уличных торговцев, старьёвщиков.

   — Вот наша типография. — Воскресенский указал на здание, мимо которого проходили. — Огромное, доложу вам, предприятие.

   — Отец говорил, что она в революцию горела?

   — Да. — Воскресенский оживился. — Грандиозные события пронеслись тут — печатники шли по самой стремнине революции... Просвещение народа — гибель самодержавия. А наше издательство — очаг культуры, и мракобесы его разорили. Облили керосином и сожгли дотла. Пьяные драгуны орудовали. И заметьте, тушить не позволяли... Я был тогда моложе, горячее, безрассудно бросился гасить, звал других. Офицер хватил меня по голове рукоятью револьвера, рассёк кожу... Я упал, потерял сознание. А очнулся, изволите ли видеть, уже с другим сознанием, с новым: возненавидел самодержавие лютой ненавистью и по гроб жизни. Без колебаний, без сомнений. Доказал это после, наглядно, не где-нибудь — на баррикадах... — Протирая стёкла очков, помолчал немного, как бы воскрешая в памяти прошедшее. — Да, было...