— Вас, Владимир Евгеньевич, пожурить следует, — продолжал добродушно ворчать Белокрылов. — Вы обманываете начинающих. Им предстоит шагать по терниям, а вы стелете им бутафорские миртовые и лавровые ветви... Как Демон Тамаре, вы нашёптываете им соблазнительно: талант, талант... А там, глядишь, обыкновенная серая посредственность — хлещет водку в кабаках, а ещё хуже — бредёт по Владимирке... — Разглядывая Есенина, Белокрылов смягчился: — Талант — явление редчайшее, и этим определением бросаться нельзя... Вы, молодой человек, хоть отдаёте себе отчёт в том, что такое поэт, постигаете его значение в жизни общества?
Есенин глядел на него исподлобья — он не ожидал услышать здесь поучения, от которых устал в школе. Он думал: этот благодушный до неприязни человек забыл, когда сам был юным и начинающим, и это есть свидетельство ограниченности и духовной бедности.
— Постигаю, — ответил Есенин.
— Что ж, давайте познакомимся с творчеством, — сказал Белокрылов со снисхождением человека, уставшего от просьб, от докучаний.
Воскресенский подал поэту тетрадь со стихами.
— Садитесь, господа, — предложил Белокрылов, проходя за письменный стол и надевая очки.
Воскресенский устроился на кожаном диване, закинул ногу на ногу; Есенин несмело присел на уголок стула, украдкой следя за Белокрыловым. Поэт прочитал стихи, посидел, раздумывая, поглядывая на автора. Потом проговорил несколько небрежно, с ленцой, без особого значения — даже зевнул при этом, незаметно прикрыв рот ладонью:
— Что ж, человек вы не без способностей. Даже, пожалуй, талантливый...
Есенин встал, подобрался весь, вскинул голову.
— А я сам лучше вас знаю, что я талантливый! — И резким жестом взял со стола свою тетрадь.
Белокрылов с минуту сидел без движения, будто окаменел, недоумённо глядя на Воскресенского. У того приоткрылся рот, и длинная прядь упала на бровь.
— Покорнейше благодарю за сочувствие, господин Белокрылов, — отчётливо сказал Есенин и с ледяным, невесть откуда взявшимся спокойствием вышел из кабинета.
Воскресенский догнал его уже на лестнице.
— Что с вами стряслось, Серёжа? Разве так можно?
— Можно, — ответил Есенин отрывисто. — Я вообще не терплю барства, а в отношении к себе — тем более. Он ведь сам не больно высокого полёта птица. Тоже мне стихи! Послушайте:
Не стихи, а чириканье серого воробышка...
Воскресенский захохотал.
— Ну, огорошили вы меня, а больше всего Белокрылова. Он не знал, как поступить с вами, что ответить... А вы, господин Есенин, оказывается, самолюбивы сверх меры. Но с виду никак не подумаешь — смиренный отрок, серафим. В вас гордыня — что утёс. Из монолита! Обожаете, когда вашими стихами восторгаются. Критику не выносите, милейший. Спокойный отзыв вас так возмутил. А если бы вас раскритиковали? Дуэль. Только дуэль.
Есенин ухмыльнулся, шмыгнул носом, простецки и виновато.
— Кто же её любит, критику? Разве что дураки.
По Мясницкой улице они вышли на Лубянку. От Ильинских ворот вниз, вдоль Китайской стены, длинной чередой выстроились книжные палатки. Они пробыли здесь до самого вечера. Деньги, которые дал отец, были израсходованы на книги. Он был счастлив — стал обладателем такого богатства.
Дома Есенин с гордостью показал связки книг отцу. Александр Никитич сдержанно кашлянул, наблюдая, как сын с благоговением брал в руки каждую книжицу, гладил её, осторожно перелистывал страницы. Он вздохнул, сожалеюще, с печалью сказал:
— Я так и знал, что накупишь чепухи...
12
В школу прислали нового заведующего — священника Павла Агрономова. Прежний, Алексей Асписов, показался высшему начальству слишком либеральным, невзыскательным; он распустил учащихся, дозволял Бог знает какие вольности: юнцы при нем составляли критические трактаты в рассуждении общественных устройств, писали стихи, повести... И это в то время, когда революционная смута, с таким трудом усмирённая, вновь давала о себе знать: совсем недавно в Киеве, в театре, во время представления террористом эсером Багровым был убит премьер-министр Столыпин... Никакие вольности и попустительства в школе не должны иметь места. Строгость, строгость и ещё раз строгость. И послушание.