Выбрать главу
Родился я с песнями в травном одеяле, Зори меня вешние в радугу свивали.

Весенним, но грустным лиризмом веет от “Радуницы”. Славословье природы, поэзия быта, искорки молодой любви и молитва Богу — вот спектр этой развивающейся поэзии.

Нежно любит Есенин свою родную сторону и находит для нее хорошие ласковые слова:

Топи да болота, Синий плат небес, Хвойной позолотой Вззвенивает лес.
Тенькает синица Меж лесных кудрей, Темным елям снится Гомон косарей.
По лугу со скрипом Тянется обоз — Суховатой липой Пахнет от колес
Слухают ракиты Посвист ветряной… Край ты мой забытый, Край ты мой родной.

Мила, бесконечно мила Есенину деревенская хата, где “пахнет рыхлыми драченами, у порога в дежке[40] квас, под печурками точеными тараканы лезут в паз”. Он превращает в золото поэзии все — и сажу над заслонками, и кота, который крадется к парному молоку, и кур, беспокойно квохчущих над оглоблями сохи, и петухов, которые на дворе запевают «обедню стройную», и кудлатых щенков, забравшихся в хомуты […]. Когда нам говорили о поэзии крестьянского труда писатели-народники, напр. H.H. Златовратский, и даже когда сам Кольцов воспевал нам урожай или покос, — мы не могли не подозревать известной идеализации. Но в Есенине говорит непосредственное чувство крестьянина, природа и деревня обогатили его язык дивными красками. “В пряже солнечных дней время выткало нить”, — скажет он, или: “Выткался на озере алый цвет зари…”, “Желтые поводья месяц уронил”.

Для Есенина нет ничего дороже родины. «Если крикнет рать святая — / «Кинь ты Русь, живи в раю!» —/Я скажу: «Не надо рая,/Дайте родину мою»”, — восклицает он. […]

“Пою я о Боге касаткой степной, — говорит он о себе. — На сердце лампадка, а в сердце Иисус”. Он видит, как “на легкокрылых облаках идет возлюбленная Мати с Пречистым Сыном на руках”: “Она несет для мира снова распять воскресшего Христа”. В духе народных легенд рассказывает он, как “в шапке облачного скола, в лапоточках, словно тень, ходит милостник Микола мимо сел и деревень”, как “проходили калики деревнями” и говорили “страдальные речи”. Его умиляют образы “светлого инока” в скуфейке[41] и простые богомолки. […] Заканчивается “Радуница” таким самоопределением поэта:

Чую Радуницу Божью — Не напрасно я живу, Поклоняюсь придорожью, Припадаю на траву.
Между сосен, между елок Меж берез кудрявых бус, Под венком в кольце иголок, Мне мерещится Исус.
Он зовет меня в дубравы, Как во царствие небес, И горит в парче лиловой Облаками крытый лес.
Голубиный дух от Бога, Словно огненный язык, Завладел моей дорогой, Заглушил мой слабый крик.
Льется пламя в бездну зренья, В сердце радость детских снов. Я поверил от рожденья В Богородицын покров».

Правда, приветствуя «Радуницу», критики позволяли себе и некоторые замечания: обилие диалектизмов (во втором издании Есенин почти все их уберет), провалы вкуса в каких-то сравнениях: «кружево» леса, «плат» небес и т. п. (потом кое-что будет переделано, а кое-что просто выброшено). Но все это не меняло общего восхищенного тона.

Конечно, в бочке меда не обошлось и без ложки дегтя. С отрицательными рецензиями выступили Н. Лернер и Г. Иванов. Но кто такой начинающий поэт Георгий Иванов по сравнению с Сакулиным? Его брюзжанье легко можно было объяснить простой завистью к более удачливому собрату. (Впоследствии, в мемуарах, он будет писать о Есенине совсем в других выражениях, отдавая должное его таланту.) А Лернер? О ком Лернер отозвался хорошо? Разве что о Пушкине.

* * *

Почти во всех рецензиях рядом с именем Есенина стояло имя Клюева. «Оба они — кровные дети крестьянской России» (П. Сакулин). «Приветствуя их [Есенина и Клюева] мы согреваемся душою и верим в самые светлые достижения непочатых, неиссякаемых сил нашего народа» (3. Бухарова). Так что союз Есенина с Клюевым был явно — и теперь уже, пожалуй, равно — необходим обоим.

Возвратившись из Москвы, они снова выступают вместе. В тех же костюмах. (Теперь они входят в новое объединение — «Страда», мало чем отличавшееся от «Красы».) Но отзывы публики и рецензентов становятся все менее и менее восторженными, маскарадность начинает все более и более раздражать. А главное, амплуа «рязанского Леля» все меньше и меньше устраивает самого Есенина. Не нужны ему больше сафьяновые сапожки: его будут слушать в любом одеянии — он теперь в этом не сомневается.

И тогда-то — в первую зимнюю декаду 1916 г. — Есенин уже почти не скрывает своего раздражения против Клюева, главного сторонника «поддевочного» стиля. «В начале 1916 года Сергей, кажется, впервые заговорил со мной откровенно о Клюеве, — вспоминал уже упомянутый Владимир Чернявский, — без которого даже у себя дома я давно его не видел. С этих пор, не отрицая значение Клюева как поэта и по-прежнему идя с ним по одному пути, он не сдерживал своего мальчишески-сердитого негодования». А вот свидетельство прославленной исполнительницы русских народных песен Н. Плевицкой, относящееся к весне 1916 г.: «Сначала Есенин стеснялся, как девушка, а потом осмелел и за обедом стал трунить над Клюевым. Тот ежился и, втягивая голову в плечи, опускал глаза». Тогда же Есенин подарил Клюеву свою фотографию с надписью теплой, но сделанной, однако, как бы из далекого будущего, где восторжествует принцип «что прошло, то будет мило»: «Дорогой мой Коля! На долгие годы унесу любовь твою. Я знаю, что этот лик заставит меня плакать (как плачут на цветы) через много лет. Но это тоска будет не о минувшей юности, а по любви твоей, которая будет мне как старый друг. Твой Сережа 1916 г. 30 марта. П[е]т[роград]».

В начале лета этого же года Есенин — М. Мурашеву из Москвы: «Клюев со мной не поехал, и я не знаю, для какого он вида затаскивал меня в свою политику. Стулов[42] в телеграмме его обругал, он, оказалось, был у него раньше, один, когда ездил с Плевицкой и его кой в чем обличили». Содержание письма не очень понятно: какая «политика», в чем «обличили», но накопившееся раздражение к Клюеву прямо-таки торчит из этих строк.

«Иные в сердце радости и боли». Ратник 2-го разряда

Есенину не просто надоело рядиться в «рязанского Леля», он перестал им быть. Менялся сам Есенин. Неизбежно менялись и его стихи. («Иные в сердце радости и боли, / И новый говор липнет на язык».) Нет, он не забыл — и никогда не забудет — «край любимый, сердцу милый» и его обитателей. Он пошлет «Радуницу» с дарственной надписью в Спас-Клепики своему учителю литературы Е. М. Хитрову. (Гриша Панфилов к тому времени умер.) А весной 1916 г. в стихотворении «За горами, за желтыми долами…» вновь вспомнит родное Константиново:

Там с утра над церковными главами Голубеет небесный песок, И звенит придорожными травами От озер водяной ветерок.
Не за песни весны над равниною Дорога мне зеленая ширь — Полюбил я тоской журавлиною На высокой горе монастырь…

— и посвятит это стихотворение той, что была его первой любовью — Анне Сардоновской.[43]

Кончается стихотворение обращением к «бедной страннице» (той же Анне Сардоновской): «Помолись перед ликом Спасителя/ За погибшую душу мою». Он уже ощущает свою душу как «погибшую», загубленную отрывом от родной почвы, но еще верит в Спасителя, который, быть может, отпустит грехи.

вернуться

40

Дежка — небольшая кадка для замешивания теста или сосуд для кваса.

вернуться

41

Скуфья— головной убор священника в православной церкви, мягкая, остроконечная шапка из черного или фиолетового бархата.

вернуться

42

Стулов Николай Тимофеевич — совладелец московского торгового дома «П. Стулов и К°.», в 1916 г. вместе с Есениным служил в лазарете № 7 для раненых воинов (Царское Село).

вернуться

43

В 1925 г. при подготовке собрания сочинений он снимет это посвящение. С тех пор стихотворение печатается без него.